Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вероятно, Волохов был прав. Вероятно, они годились на то, чтобы всегда быть против, но не на то, чтобы хоть изредка предлагать позитив. У них не было своей земли, потому что на своей земле они тут же утратили бы главную функцию. Идеальные посредники, раскрутчики, пересмешники чужих ценностей, они не могли предложить своих, потому что все их ценности были предназначены только для них, единственных, избранных. Другим они не годились. Вся их колонизация могла сводиться только к уничтожению противника, в лучшем случае вытеснению его куда-нибудь подальше — предложить навынос им было нечего. Черт побери, а единобожие? Первая в мире монотеистическая религия, священные тексты небывалой глубины и многослойности, давшие повод для тысячетомных комментариев бесчисленных мудрецов из закатно-розовых, душно-пыльных, окраинно-имперских штетлов… Но честным и быстрым журналистским умом она лучше Волохова понимала, как наивны, плоски и рациональны эти толкования, как природна и кровожадна вера, сколь очевидна энтропия этого монотеизма по сравнению с разветвленной, гибкой, равновесно-подвижной системой античного многобожия; ей никогда не нравился жестковыйный, почти исламский по духу Ветхий Завет. Она не могла заставить себя любить это, хотя честно училась каббале. Все это годилось как учебник выживания, воплощенное ОБЖ, которому учили их в русской школе и по которому она всегда была отличницей; но обожествлять ОБЖ она никогда не умела. Это была их, только их вера, свято оберегаемая, не годящаяся ни для кого другого; для других они придумывали экспортные варианты, но своим не делились ни с кем. И один из этих экспортных вариантов оказался сильней, чем они предполагали, завоевал мир, но им могущества не принес… а собственный Бог, каравший по прихоти, не снисходивший до объяснения мотивов, превыше всего ценящий верность себе, любимому, — был ей так же мало нужен, как и сама она — ему. В ветхозаветном мире ей было бы не прожить и дня, и сама она ненавидела себя за ту страстную, ненасытную силу, которую так любил Волохов. Что вы хотите, северное, анемичное племя, — они ценят быстроту и натиск, силу и алчность, но как сама она презирала свое быстродействие, поверхностность, жадность, журналистское стремление побывать всюду и узнать обо всем, скороспелость суждений, любовную пылкость! Ей казалось, что все это наносное и куда-то денется, стоит вернуться на родную землю: сразу придет ответственность, основательность… ни черта подобного! Страшно сказать, на комиссарской должности она тосковала по журналистике. Темперамент, который она чувствовала в себе, ненасытность, пожиравшая ее изнутри, — все было захватническим, идеальным для экспансии, но кроме этой экспансии, ничего не было. Может, оттого ее и тянуло к Волохову с его тугодумием, медлительностью, молчаливой, не сознающей себя тяжелой силой — вместе они составляли поистине идеальное единство, но этого-то единства им и не разрешалось. Может, прав он и надо быстро договариваться с варягами, чтобы вдвоем создать универсальное русское правительство? Нет, вместе мы ничего не можем. Только взаимно уничтожаться. Господи, кто же так проклял эту землю, что никто и никогда на ней не чувствует себя своим?
Она торопилась в штаб, ей страшно было среди сырой ночной России с темно-синим небом, сырой травой, недавно отшумевшим дождем; ей все казалось, что вот сейчас она провалится в болото — и никто не хватится. В штабе горел свет, топилась печь, издали пахло уютным березовым дымом. Женька вошла и села к столу. Ее томили всяческие дурные предчувствия.
За столом сидел очкастый полковник, известный всем под кличкой Гурион — из бывших нелегалов, загодя готовивших вторжение; теперь он был крупная шишка, но контрразведка избегала выдавать имена и звания своих. Фактом оставалось то, что у очкастого откуда-то были серьезные полномочия. Он присутствовал на советах, сообщал, надо признать, ценные сведения о рельефе и численности населения встречных деревень, бесцеремонно прерывал Эверштейна, когда тот заносился в мечтаниях, — словом, вел себя по-хозяйски. Женька не знала, кто за ним стоит и что ему в действительности можно. Иногда он казался ей уютным и надежным, но чаще — хитрым и опасным; его маленькие белесые глазки из-под очков глядели на нее, прямо скажем, без любви и даже без вожделения. Кажется, он не принимал ее всерьез. Женька машинально выпрямилась и проверила верхнюю пуговицу гимнастерки: под его взглядом ей всегда хотелось подобраться, и она ненавидела себя за это. Гурион был чужой, это она чувствовала отлично. В