Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Крепитесь, повелитель! Не теряйте надежду! — молил Тахир. — Ведь сколько смертей мы с вами победили!
— Но такого… у нас… еще не было… а, Тахирджан?.. Тахирбек, ко мне! — прерывисто выдыхал Бабур.
Тахир поддерживал Бабура, когда он в очередной раз — «да сколько же можно!?» — нагибался над фарфоровым тазом, харкая чем-то черно-красным, вытирал его лицо и шею, непрерывно потевшие. Видя, как временами у Бабура останавливается дыхание, как от нестерпимо острой внутренней боли катятся слезы из глаз, Тахир мучился сам невозможностью взять на себя хоть часть этих страданий, а порой казалось, будто он тоже съел отраву — так сильно было его сочувствие Бабуру.
В один из коротких перерывов между приступами рвоты к обессиленному Бабуру, лежавшему с закрытыми глазами, пропустили того, кто вел допрос схваченных.
— Доложите коротко суть дела, только суть, — шепотом предупредил его Юсуфи.
И главное, что должен был узнать Бабур, состояло в признании Байды. Венценосная подтвердила, что это она задумала чужака-шаха отравить и нашла нужных для этого людей, что это ее месть за сына. Допрашивающий пытался выяснить у нее, не связаны ли были заговорщики с Рано Санграмом. Но Байда отказалась ответить, а без повеления Бабура пытать венценосную не решились.
— Она… еще ответит! — с дрожью в голосе сказал Бабур: опять начиналась конвульсия. — А тот, подлый… повар!.. Я взял его… Доверял ему!.. Ел приготовленное им. А он предал! — холодный пот прошиб говорящего. Лекарь Юсуфи сделал знак — пора уходить.
— Мой хазрат, этих злодеев надо отдать на тысячи мук. Чтобы другим неповадно было!
— Тех, троих… казните, как водится!.. Байду… потом.
— Слушаю и повинуюсь![164]
Лекарь Юсуфи боролся за жизнь Бабура два дня и две ночи. Наконец вздохнул с облегчением:
— Возблагодарим всевышнего! Наш повелитель словно родился вторично… Теперь надо пить молоко, мой хазрат. И постарайтесь побольше спать…
Бабур старался, но сон приходил редко. Чаще он просто лежал, закрыв глаза. И перед мысленным взором его все еще зияла черная бездна, на краю которой он пробыл двое суток. На самцом краю, совсем близко от обрыва! Самое сильное чувство, которое он после этих страшных дней испытывал, можно было назвать чувством возвращенной жизни. Пусть искорка, пусть миг, — но они, эти искорка и миг жизни, казались теперь дороже всех владений и сокровищ, всей славы и всех тронов мира. В измученной душе, как и в ослабевшем теле, что-то выгорело, и мир виделся Бабуру в новом свете. Да, жизнь у каждого человека одна, но если так дорог каждый ее миг, то чем измерить глубину несчастья тех, кто лишился жизни, не достигнув возраста Бабура?.. Вот и его враг, Ибрагим Лоди, был моложе на четыре года. Разве венценосная Байда, гордячка и преступница, могла забыть об этом, могла простить Бабура только из-за того, что он при всех объявил ее своей названой матерью?.. Упоительна победа, но и опасна. Переоцениваешь себя. Свои силы. Свое воздействие на людей. Иначе не доверился бы он повару, столько лет верно служившему Байде. В этом его поступке был вызов, самомнение. Если бы не возомнил о себе, будто он знаток сердец людских и людей этой страны, разве не заметил бы он затаенную ненависть в глазах Байды? Вот сейчас, да, сейчас ему припоминался змеиный холод в блеске ее глаз. И слова Мохим-бегим он припомнил — о том, что раны, нанесенные мечом чужестранца, не заживают веками. Какой самообман — не вдуматься в эти слова, отрицать их правоту! Вот и стал жертвой обмана Байды. И самообмана. Но если подобные раны не заживают веками, то хватит ли жизни Бабура, чтобы перекинуть тот мост между ним и этой страной? Или и это — самообман, мираж? Наказанье за невинную кровь тех, кто, и не взяв оружия в руки, пострадал от его походов?
От таких дум он снова чувствовал себя хуже. Будущее казалось мрачнее прежнего.
И все же силы жизни брали свое. Пучок света, что брезжил во мраке, постепенно ширился, обретал яркость.
Его теперь не тошнило. Ночами он спал спокойно, правда, по утрам — он хотел встать с постели! — кружилась голова.
— Слабость пройдет! — уверял его лекарь. — Мой хазрат, вы должны еще лежать, набираться сил. Сколько? Неделю! Я пущу вам кровь. Надо, чтобы кровь совсем очистилась от остатков яда.
— Я и так ослабел, — возражал Бабур. — Не надо пускать кровь. Мне скорее надо выйти к людям, к бекам. А то уже, видно, сплетничают, будто я безнадежен, бессилен. Нас ждет война с сильным врагом. Он злорадствует, и смутьяны поднимают голову.
…Вскоре после выздоровления Бабур послал в Кабул письмо, где описал случившееся так точно и спокойно, что потом счел возможным вставить это письмо целиком в свою книгу «Былое». Но и там, в спокойного тона письме, прорывалась душа, потрясенная осознанием рядом пронесшейся смерти. «До сих пор не представлял себе столь хорошо, как сладко это — жить. Есть стихотворная строка:
Кто на пороге смерти был, тот цену жизни знает.
Вспоминаю страшный тот случай — и становится не по себе».
На третий день после перелома в ходе болезни по велению шаха собрались беки, важные чиновники, представители всех вилайетов. Бабур вошел в зал из задних дверей и не спеша поднялся на помост, спокойно уселся в тронное кресло. После того как знать разместилась в положенном порядке, по степеням старшинства, дали знак и ввели в зал венценосную преступницу Байду. Два нукера встали по сторонам рядом с ней.
Старуха, одетая в белое, высоко держала голову, тоже всю белую, но пред троном все же склонилась. Она разом заметила блеск золотых ступеней и ножек у трона, сияние драгоценных камней пышной чалмы на троне сидящего и болезненную желтизну Бабурова лица, его запавшие глаза. Байда ободрилась, быстро выпрямилась.
Начали допрос. Чиновник, который повел его, сразу спросил, кто, кроме нее и уже казненных заговорщиков, участвовал в подготовке злодейского покушения на великого шаха.
— Это