Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это осложнялось другой мечтой: о картезианцах. Если бы в Америке был картезианский монастырь, все было бы проще. Но такого места нет во всем полушарии и до сих пор, а шансов отправиться на другой конец Атлантики не было. Францию наводнили немцы, а Чартерхаус[461] в Сассексе сровняли с землей бомбы. И потому я в сомнениях бродил под деревьями, молясь о свете.
В разгар этой внутренней борьбы я получил знак, который свидетельствует, что я не слишком опытен в духовной жизни. Я надумал просить Бога с помощью Священного Писания открыть мне, что со мной будет, или что мне следует делать, какое принять решение. Это старый способ открыть книгу, ткнуть наугад пальцем в страницу и принять найденные таким образом слова как ответ на свой вопрос. Иногда так поступали святые, но чаще – суеверные старухи. Я не святой, и не сомневаюсь, что элемент суеверия в моих действиях присутствовал. Так или иначе, я помолился, открыл книгу, решительно опустил палец на страницу и сказал себе: «Что бы то ни было, это ответ».
Я открыл глаза и этот ответ буквально подкосил меня. Я прочел: «Esse eris tacens». «Знай, ты будешь молчать».
Это был двадцатый стих первой главы Евангелия от Луки, то место, где ангел говорит отцу Иоанна Крестителя, Захарии.
Tacens: во всей Библии, кажется, нет более близкого слова для «траппист», потому что для меня, как и для большинства других людей, «траппист» подразумевает молчание.
Однако я тут же столкнулся с затруднениями, которые показывают, как глупо использовать книги в качестве оракула. Как только я обратился к контексту этих слов, я обнаружил, что Захария был наказан молчанием за то, что задавал слишком много вопросов. Относится ли ко мне и это? Может быть, я тоже получил осуждение? Может быть, эти слова нужно понимать как угрозу и дурное предсказание? Я еще немного подумал и понял, что совершенно запутался. Потом я решил, что не очень четко сформулировал вопрос, и даже не мог вспомнить, что конкретно я спрашивал. Просил ли я Бога открыть мне свою волю или просто объявить, что случится в будущем. Наконец я устал от всех этих сложностей, и долгожданное знание стало источником досады и еще большей неуверенности, чем прежнее незнание.
По сути, я остался в прежнем неведении, но кое-что изменилось.
Где-то в глубине души, под спудом всех недоумений теплилась уверенность, что это был настоящий ответ, и все однажды так и разрешится: я стану траппистом.
Но в практическом смысле мне это совершенно не помогло понять, что же делать здесь и сейчас.
Я продолжал гулять по лесам, лугам, и дальше, вдоль старинных прудов на окраине леса к старой радиостанции. Бродя в одиночестве, я предавался ностальгии по траппистскому монастырю и снова и снова напевал будничным распевом Iam lucis orto sidere[462].
Я очень огорчался, что не мог припомнить прекрасное Salve Regina [463], которым монахи оканчивали каждый день, воспевая в ночной тьме этот длинный антифон Богоматери, самое величественное, прекрасное и самое вдохновенное песнопение изо всех, когда-либо написанных и исполнявшихся. Я бродил по дорогам Долины Двух миль, Долины Четырех миль, днем, ранним вечером и в сумерках, вдоль тихой реки, пытаясь напевать Salve Regina, но не мог припомнить более первых двух-трех нот. Пришлось досочинять самому. Получилось не очень. И голос мой звучал ужасно. Униженный и опечаленный, я оставил попытки петь и немного пожаловался Божией Матери.
Шли недели, погода уже навевала мысли о лете, когда в Св. Бонавентуру на обратном пути из Мексики неожиданно заехал Джон-Пол. Заднее сиденье его «бьюика» было завалено мексиканскими записями, фотографиями, и странными предметами, среди которых были револьвер и большие разноцветные корзины. Выглядел он относительно спокойным и довольным. Пару дней мы провели вместе, катались среди холмов и разговаривая, или просто молчали. Он побывал в Юкатане, как и планировал, потом в Пуэбло, едва разминулся с землетрясением в Мехико и одолжил большую сумму денег некому джентльмену, хозяину ранчо около Сан-Луис-Потоси[464]. На этом самом ранчо он пристрелил из револьвера ядовитую змею шести футов длиной.
– Ты рассчитываешь вернуть эти деньги? – спросил я.
– О, если он их не выплатит, я стану совладельцем ранчо, – беззаботно ответил Джон-Пол.
Теперь он возвращался в Итаку. Я не мог с уверенностью судить, собирается ли он записаться на летний курс в Корнелле и получить, наконец, диплом, или же возьмет еще несколько уроков лётного дела, и чем вообще будет заниматься.
Я спросил его, поддерживает ли он отношения со своим знакомым священником.
– О да, – сказал он, – конечно.
Спросил, не думал ли он стать католиком.
– Знаешь, я об этом подумывал.
– Почему бы тебе не пойти к священнику и не попросить каких-то наставлений?
– Наверно, так и сделаю.
Но голос звучал столь же неуверенно, сколь и искренне. Намерение есть, но вряд ли он что-нибудь предпримет. Я сказал-, что дам ему катехизис, но когда поднялся к себе в комнату, не смог его найти.
И Джон-Пол, в своем сияющем «бьюике» с низкой посадкой, с револьвером и мексиканскими корзинками на заднем сидении, вырулил на высокой скорости в сторону Итаки.
В беззаботные дни в начале июня, когда шли экзамены, я начал новую книгу. Она называлась «Дневник моего бегства от нацистов», и это была книга, которую мне нравилось писать, она была полна иносказаний и всяких фантастических идей в духе Франца Кафки. Написать о войне было своего рода психологической потребностью, которую все последние месяцы подавляло ощущение собственной причастности, вины за то, что продолжало происходить в Англии.
Я перенесся в Англию и, мысленно совмещая собственное прошлое с нынешними авианалетами, писал этот дневник. Как я уже сказал, мне было нужно это написать, хотя повествование часто отклонялось в сторону, и я не раз выводил его из тупика.
Погруженный в эту работу, занятый выпускными экзаменами и подготовкой к летней школе, я отложил проблему с призванием в трапписты, хотя и не мог совсем оставить ее.
Я сказал себе, что после летней школы поеду на ретрит к канадским траппистам, к Богоматери Озерной в пригороде Монреаля[465].