Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он приобнял ее. Жест был не вполне братским. Даже перспектива опасности была не в силах полностью изгнать из его сознания нескромные мысли. Как ни странно, она обнаружила, что не возражает против внимания такисианина. Быть может, это потому, что она остро сознавала, как неуместно они здесь выглядят – пара маленьких пестрых какаду среди пантер.
А Грег… Неужели ее и вправду волнует, что с ним сталось?
«Или я надеюсь, что он не выживет?»
Крики прекратились, и жужжание пилы тоже. Хартманн боялся, что они никогда не кончатся. От запаха паленых волос и кости в горло ударила тошнота.
Он чувствовал себя как герой средневековой сказки с иллюстрациями Босха: обжора, накинувшийся на изобильнейшие яства, которые рассыпались прахом у него во рту. Кукольник не смог насладиться умиранием террористов. Он был перепуган почти так же сильно, как и они.
Мычание, совсем близко: Moritat[104], «Баллада о Маки Ноже». Безумный туз, замкнувшийся в убийственном неистовстве, шагал к нему, вытянув свою жуткую руку, с которой до сих пор стекали мозги. Хартманн забился в своих путах. Женщина, которую Маки зарезал, мертвым грузом навалилась на его ноги. Он умрет. Разве что…
Желчь обожгла горло при мысли о том, что ему предстояло сделать. Он подавил ее, потянулся к нитке, дернул за нее. Дернул изо всех сил.
Мычание утихло. Негромкое постукивание башмаков по деревянному полу прекратилось. Грег поднял глаза. Маки склонился над ним с горящим взглядом.
Он стащил Аннеке с ног сенатора. Для своего роста он оказался довольно силен. Или, быть может, ему просто не терпелось. Маки вернул стул вместе с Хартманном в прежнее положение.
Собственное дыхание почти оглушало Грега. Он ощущал страсть, нараставшую внутри Маки, собрался с духом и погладил ее, затем принялся раздразнивать, разжигать.
Маки встал на колени перед стулом. Он расстегнул ширинку брюк Хартманна, просунул внутрь пальцы, вытащил член наружу, в пропитанный сыростью воздух и обхватил губами головку. Потом принялся двигать головой вверх-вниз, сначала медленно, затем все быстрее и быстрее. Его язык описывал вокруг головки круги.
Грег простонал. Он не может позволить себе наслаждаться…
«Тогда это никогда не кончится», – подколол его Кукольник.
«Что ты со мной делаешь?»
«Спасаю тебя. И обеспечиваю тебе лучшую марионетку из всех».
«Но он такой могущественный, такой… непредсказуемый».
Нежеланное наслаждение смешивало мысли, как осколки в калейдоскопе.
«Но теперь он у меня в кармане. Потому что он хочет быть моей марионеткой. Он любит тебя, так любит, как этой неврастеничке Саре и не снилось».
«Господи, господи, разве я теперь мужчина?»
«Ты жив. И ты переправишь это существо домой, в Нью-Йорк. И любой, кто встанет на нашем пути, умрет. А сейчас расслабься и получай удовольствие».
Кукольник взял верх. Как Маки сосал его член, так он сам сосал эмоции сумасшедшего мальчишки. Горячие, влажные и соленые, они потоком лились в него.
Хартманн запрокинул голову. У него вырвался невольный крик.
Он не кончал так с тех пор, как не стало Суккубы.
Сенатор Грег Хартманн толкнул дверь, из которой давным-давно выбили стекло. Он привалился к стене и стал смотреть на улицу, абсолютно пустынную, если не считать разбитых машин и сорняков, пробивавшихся сквозь трещины в мостовой.
С крыши дома напротив хлынул белый свет, режущий глаза, словно лазер. Он вскинул голову, моргая.
– Господи! – крикнул кто-то по-немецки. – Это сенатор!
Улица заполнилась машинами, вспыхивающими мигалками, шумом. Казалось, все произошло в одно мгновение. Хартманн увидел лиловые сполохи, искрами отскакивающие от волос Тахиона, Карнифекса в своем точно со страниц комикса сошедшем наряде… А из дверей и из-за автомобильных скелетов высыпали люди, с ног до головы одетые в черное, и принялись осторожно подбираться ближе, держа наготове неуклюжего вида пистолеты-пулеметы.
Позади всех он увидел Сару в белом плаще – это было столь вызывающе по сравнению с камуфляжем десантников.
– Я… я выбрался, – сказал он скрипучим, как несмазанная дверь, голосом. – Все кончено. Они… они поубивали друг друга.
Водопад телевизионных вспышек обрушился на него, белый и горячий, как молоко, брызнувшее из груди. Он поймал взгляд женщины. И улыбнулся. Но ее глаза сверлили его, точно стальные буравы. Холодные и жесткие.
«Она ускользнула!» И вместе с этой мыслью ужалила боль.
Но Кукольник не собирался мириться с болью. Только не в эту ночь. Он вторгся в нее через эти глаза.
И Сара бросилась к нему – руки широко раскинуты, рот – красная брешь, сквозь которую хлещут невнятные слова любви. Грег почувствовал, как марионетка обвила руками его шею и черные от раскисшей туши слезы полились на его воротничок, и проклял ту свою часть, которая спасла ему жизнь.
И глубоко-глубоко, там, где никогда не бывает света, Кукольник улыбнулся.
«Апрель в Париже». Деревья в роскошном бело-розовом уборе. Лепестки, душистым снегом опадающие к подножиям статуй в саду Тюильри и цветной пеной покачивающиеся на мутных волнах Сены.
«Апрель в Париже». Песня, так некстати всплывающая в его голове, когда он стоит перед скромным надгробием на кладбище Монмартр. Столь чудовищно неуместная. Он изгнал ее, но лишь затем, чтобы она вернулась вновь с возросшей настойчивостью.
Тахион раздраженно дернул плечом, крепче сжал скромный букетик из фиалок и ландышей. Хрусткая зеленая обертка громко зашуршала в послеполуденной тишине. Откуда-то слева неслись нетерпеливые гудки автомобилей: плотный поток дорожного движения полз по улице Норвен к базилике Сакре-Кер. Собор с его поблескивающими белыми стенами и куполами высился над городом света и грез, словно сон из арабских сказок тысяча и одной ночи.
«Когда я в последний раз видел Париж».
Эрл с лицом неподвижным, точно у статуи черного дерева. Лена, раскрасневшаяся, возбужденная.
«Ты должен уйти!» Взгляд на Эрла в поисках поддержки и утешения. Тихие слова: «Возможно, так будет лучше». Путь наименьшего сопротивления. Это так непохоже на него.
Тахион присел, смахнул лепестки, устилавшие каменную плиту.
«Эрл Сэндерсон-младший.
Noir Aigle[105], 1919—1974»
«Ты слишком зажился, приятель. По крайней мере, так говорили. Шумные, вечно занятые активисты могли бы использовать тебя куда лучше, хвати у тебя такта умереть в пятидесятом. Нет, лучше даже, когда ты освобождал Аргентину, отвоевывал Испанию или спасал Ганди».