Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В белой гостиной сами собой оказались, вслед за королем, королевой и принцами, гости, имевшие право быть в cercle’e. Обер-гофмаршал стоял слева от короля, отступив назад приблизительно на полфута, и на лице его играло уже три пятых полной улыбки: cercle не требовал такой торжественной серьезности, как выход. Для верности он, не представляя, как бы случайно, вскользь называл имена тех людей, которых король, по его предположению, мог не помнить. Впрочем, король помнил всех: он обладал превосходной, наследственной и профессиональной памятью на лица и имена. Обер-гофмаршал был вообще очень королем доволен. В свое время он – тоже для мемуаров – выписал из Ренана фразу: «Il faut pardonner aux rois leur médiocrités: ils ne se sont pas choisis»[232].
«Чем посредственнее король, тем лучше государству и тем больше его любят», – этого своего примечания к Ренану он, конечно, в мемуары не вставил и немного жалел об этом. «Очень рад вас видеть, господин посол, – сказал король подходившему в очереди советскому полпреду Кангарову-Московскому, – надеюсь, вы себя хорошо чувствуете в нашей столице». – «Очень хорошо, Ваше Величество. Меня в ней приятно поражает…» – начал было посол, но по сократившейся на одну пятую улыбке обер-гофмаршала понял, что надо проходить дальше. «Очень рада вас видеть. Надеюсь, вы хорошо себя чувствуете?» – довольно сухо спросила королева жену советского посла, склонившуюся в разученном перед зеркалом реверансе. «Но красных пятен у нее больше на лице нет: привыкла…» – подумал о королеве обер-гофмаршал и с особым удовольствием вспомнил, что престарелый принц так-таки на бал не явился: «чтобы не встречаться черт знает с кем!..» На лице обер-гофмаршала внезапно появились все пять пятых улыбки.
«Да, целое искусство, – подумал Вермандуа. – Конечно, искусство второстепенное вроде балета. На для его создания тоже нужна была вековая культура. Танцовщиков учат годами, а у них ремесло, вероятно, в крови. Не репетировали же они выход?.. Музыка хороша, это «Турецкий марш» Моцарта. Эмиль написал бы в своем романе: «Вена беззаботного моцартовского времени, Вена Бурга, менуэтов, маскарадов, шпаг, шелка и золота». Они здесь подделываются под ту Вену. Забавно, что та Вена тоже под что-то подделывалась: под Стамбул, под Багдад, под «кривые сабли, гаремы, залитые солнцем висячие сады», – отсюда и все эти «турецкие» марши. Они так же, как мы, не могут быть вполне естественными и неизменно кому-то подражают, обычно подражали Версалю… Очень красивый марш…» Вермандуа вспомнил то, что сам говорил в салоне графини о «Реквиеме» Моцарта, и усмехнулся: «Вот и суди о художнике по его творениям! Творю «Реквием», но творю и «Турецкий марш». Заказали марш, он и написал. Так было всегда: искусство самого независимого, гордого художника подчиняется требованиям рынка. Если бы Расин написал бессмертную трагедию не в пяти, а в семнадцати действиях, то рынок не позволил бы поставить ее на сцене. Вагнер отлично подгонял свои оперы к часам, свободным вечером у его очаровательных соотечественников… Впрочем, тут не только заказ: Моцарт по четвергам верил в идеи «Реквиема», а по пятницам – в идеи «Турецкого марша». Это не мешает критике требовать от нас, чтобы в наших романах были «четкие, определенные, выдержанные образы». И на того же Вагнера вековой вздор критиков действовал так сильно, что он наивно ввел для каждого героя «лейтмотив». На самом деле, для одного меня, например, понадобилось бы сто семьдесят пять лейтмотивов, в зависимости от состояния моего здоровья, от того, как идет моя работа, от того, очень ли подействовал мне на нервы человек, только что со мной поговоривший… Даже самые общие, самые приблизительные из наших определений – например, «порядочный человек» – почти не считаются ни с животной, ни с подсознательной основой, с тем физиологическим и душевным благоустройством, которое делает возможным порядочного человека. Но мы в эти подразделения верим, любим их и ненавидим с наивностью Давида, науськивавшего в псалмах Господа Бога на своих личных врагов…»
Секретарь французского посольства называл ему наиболее важные пары полонеза. В большинстве фамилии были исторические, от школьных времен сохраняющиеся в памяти людей. Но были также имена, ни с какой историей не связаннее. «Это жена советского посла, госпожа Кангарова-Московская», – сказал с иронической улыбкой секретарь, показывая на даму, шедшую в шестой паре, в третьей после принцев крови. «Эта? Кангаров-Московский мой лучший друг, – неожиданно сказал Вермандуа, назло секретарю, почему-то его раздражавшему. – С кем она танцует? Чей это посол?» Секретарь назвал весьма реакционную державу и с той же улыбкой пояснил: «Это одна из штучек обер-гофмаршала: он обожает устраивать такие пары». – «Должен сказать, что секретарша советского посла была лучше, чем его супруга. Ее здесь нет?» – «Я не знаю, кого вы имеете в виду», – поспешно ответил секретарь и отошел: он рассчитывал попасть в белую гостиную. За дверьми исчезли также граф и графиня де Белланкомбр. В большой зале у Вермандуа больше знакомых не оставалось. В белую гостиную его не звали, и ему совестно было признать, что это немного его раздражает. «Старый дурак!..»
Музыка заиграла вальс. Направившись дальше наудачу, он оказался в длинной комнате, вдоль стен которой сверкали серебром белоснежные столы. У них уже собирались люди. Вермандуа выпил шампанского – оно, к его удивлению, оказалось превосходным. Старинное серебро, фарфор были хороши на загляденье. Он заглянул в следующую гостиную, примыкавшую к ярко освещенному зимнему саду. Здесь было не так жарко, и кресла в этой гостиной были гораздо удобнее, чем стулья танцевального зала. «Можно отдохнуть». До выхода ему пришлось стоять довольно долго. В зимний сад и из зимнего сада проходили раззолоченные люди, молодые дамы в изумительных платьях. «Что ж отрицать, все это необыкновенно красиво… Почему-то они меня раздражают меньше, чем лакеи в чулках у того парижского банкира. Между тем разница велика только с точки зрения Поля Бурже, Эмиля и им подобных. У тех грабителями были отцы, у этих прадеды. Но это так… Право, во мне пропал монархист, притом довольно дешевый. Но еще не поздно примкнуть к лагерю роялистов…»
Его воображение заработало довольно приятно. «Можно было бы съездить к претенденту, вернуться и написать книгу: нечто вроде «Гения христианства» монархическои идеи. Это была бы сенсация на весь мир. В правых организациях стоял бы стон восторга: «Вермандуа наш!..» Все простят и превознесут. Левые наговорят колкостей и оставят меня в покое. Это был бы способ «приобщиться к великому коллективному делу», то есть, в сущности, то самое, ради чего я готов был вступить в коммунистическую партию. Надо, надо поглупеть и «приобщиться к делу освобождения человечества». Освобождение кухарок можно подогнать и под монархические, и под коммунистические убеждения, это просто вопрос изобретательности. Коммунизм, правда, несколько новее, но «ново только то, что забыто», а у нас больше всего забыты монархи. «Историю нельзя повернуть вспять», да? Это один из глупейших афоризмов всей политической литературы мира. Специалисты только и делают, что поворачивают историю кому куда угодно, и единственная философская заслуга Гитлера именно в этом и заключается: он первый вполне наглядно показал, что историю можно повернуть вспять на несколько столетий, можно даже уверить полмира, что вспять значит вперед. Консерваторы и реакционеры тем и ошибались, что называли себя консерваторами и реакционерами. Надо было утверждать, что они-то и есть самые передовые социалисты и демократы. Да что же тут отрицать? Гитлера привел к власти народ, его грубость, тупоумие, жестокость именно у народа им и взяты. Если мир теперь так хорош, то именно потому, что в самых многолюдных странах, в России, в Германии, впервые запахло народом, народом по-настоящему. В историю ворвался мясник, и в связи с этим теперь очень спешно по дешевой цене изготовляются мистика, метафизика, философия. Все так называемые элиты так же спешно скрылись. Что ж, элита мысли никогда нигде у власти не стояла, не стоит и не будет стоять, – да при ней-то и было бы всего хуже, так как к черту пошло бы решительно все. А из многочисленных дешевеньких элит, пожалуй, «элита воспитания» наименее плоха… Этот балет всерьез обеспечил надолго миру некоторый порядок и устойчивость», – думал Вермандуа. Он знал, что к претенденту не поедет и к роялистам не примкнет, но больше не приписывал душевной болезни то, что менял взгляды по нескольку раз в день. «Да, «великие политические идеи» все без исключения так незначительны, так общедоступны, так элементарны, что и разницы между ними большой быть не может. Доводы в защиту и в опровержение каждой из них приблизительно равноценны, а их творцы и вожди все одинаково хотят ездить верхом на «ближних», одинаково хотят славы, радостей жизни и денег… Да, средство против тоски и расстроенной нервной системы можно себе сделать из всего что угодно. Все может пригодиться как домашний «якорь спасения»… Наша тысячелетняя традиция… Сорок королей… Устойчивость власти… Вся история Франции… Благосостояние английского народа… Процветание Скандинавских стран, – перебирал он в памяти то, что говорилось в защиту королевского строя. – По крайней мере, это красиво, красиво той красотой, какой при другом строе быть не может. Мысль? Конечно, они угнетали мысль. Но при Людовике XIV были Расин и Мольер, королевский строй не помешал появлению Декарта и Паскаля, – их у Сталина и у Гитлера не видно. Да, вполне возможно, что после демократии, большевизма, фашизма, расизма человечество еще потянет к этой мистике, и XX век будет назван веком падения и возвращения королей. Они все уехали с обратным билетом…»