Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В комнату вошла Вилли в поразительно эффектном черном платье.
– Боже, вы ведь еще не пили свой херес!
– Я не хотела затруднять мисс Миллимент, – леди Райдал не нашла более деликатного способа намекнуть Виоле, что даже если в силу затруднительных обстоятельств приходится приглашать гувернантку на ужин, предлагать ей напитки все равно не следует. По ее мнению, демократия ни в коем случае не должна попасть не в те руки. Но Виола намек не поняла.
– Мисс Миллимент, наверное, уже умирает от жажды, – сказала она, подавая бокалы обеим.
– Едва ли умираю, Виола, но возможности утолить ее определенно жду с нетерпением, – мисс Миллимент с благодарной улыбкой пригубила херес.
Не сумев добиться своего, леди Райдал с отвращением разглядывала ее костюм бананового оттенка. Он выглядел совсем как вещь, которую можно купить в какой-нибудь лавке.
– Полли слегла с ветрянкой, – сообщила Вилли. – Признаться, я не прочь, чтобы весь наш выводок здесь переболел ею.
– В таком случае вам будет некого учить, мисс Миллимент, – заметила леди Райдал. – Однако, – продолжала она, считая собственные слова крайним проявлением доброты, – я уверена, вам уже не терпится вернуться в свой милый и уютный домик, в окружение собственных вещей. Как и мне.
В комнате собрались остальные. Эдвард привез две бутылки шампанского, и празднование началось, но на протяжении всего вечера, а также продолжительного и (несмотря на старания леди Райдал) веселого ужина, который казался мисс Миллимент исполненным смеха, любви и веселья, и, возможно, особенно в те моменты, когда она втихомолку ускользнула, чтобы пешком в темноте вернуться в коттедж, она думала о своем доме. Вспоминала обшарпанную комнатушку, которая почти не отапливалась, хоть она и тратила на газ целое состояние; бугристую кровать и тонкие колючие одеяла; единственную лампочку под потолком, в белом фарфоровом абажуре, висящую слишком далеко от постели, чтобы с комфортом читать при ее свете (зимние вечера приходилось проводить в кровати, поскольку так было проще всего согреться); истертый линолеум, на котором ей грозила постоянная опасность споткнуться; обои кофейного цвета с бордюром из апельсинов и груш. Вспоминала окно, занавешенное серым тюлем, сквозь который не было видно ничего, кроме ряда таких же домов, как тот, в котором она жила, – ни единого деревца, не на чем остановить взгляд и побаловать его длинными вечерами, когда после одинокого ужина ей приходилось проводить долгие часы без общества или хоть какого-нибудь развлечения, пока не придет время выпить свой стакан горячей воды и ложиться спать. Все эти воспоминания вклинивались в ее раздумья непрошено и резко, рассекая теплоту, радость праздника, общество и комфорт, окружающие ее теперь. Ну-ну, Элеонора, не хватало тебе еще пасть духом. Думай о том, как посчастливилось тебе порадоваться этой чудесной перемене, насладиться этим прекрасным местом, деревенской обстановкой, добротой этой семьи. Она стала поистине оазисом – но вечно так продолжаться не могло.
В коттедже она застала Иви, дверь спальни которой была распахнута, а сама спальня завалена вещами.
– Завтра я уезжаю домой, – сообщила она. – Я позвонила одному джентльмену, моему другу: меня ждут в Лондоне. Как я и думала. Я знала, что войны не будет, но она никогда не слушает меня, моя сестра. Ей вечно надо отстоять свою правоту, – она лучилась бодростью и воодушевлением.
Мисс Миллимент пожелала ей приятной поездки и ушла к себе. Некоторое время она стояла у открытого окна, наслаждаясь нежным, теплым и влажным прикосновением воздуха к лицу. Пахло древесным дымом и сосновой смолой из леса за домом. Черный пес хандры по-прежнему сидел у нее на плече, и она подумала, что, наверное, всему виной ее острое желание увидеть море – там, в темноте, до него всего девять миль, но этого уже не будет. А могло быть. Не жди, что всегда все будет так, как хочешь ты, Элеонора. Как чудесно пахнет сосной! Она обратила внимание на этот аромат лишь сегодня, когда перед ужином, исполняя обещание, данное для пенала Норы, взяла связку пожелтевших писем, сложила их в старый отцовский кисет из промасленного шелка (вместе с рыжим локоном), направилась с ними в лес, выкопала могилку в мягкой, засыпанной листьями почве и похоронила их. Теперь, когда она умрет, ничей назойливый, равнодушный и высокомерный взгляд не осквернит память о нем.
Она уже давно собиралась предпринять что-то подобное, но это было нелегко. Ей так мало осталось в память о нем, и после долгих лет уцелевшие воспоминания стали далекими, потускневшими обрывками, частицами загадочного и ни с чем не связанного явления, спасенными от гибели и не превратившимися в призрачную игру воображения только благодаря немногочисленным реликвиям, ныне надежно погребенным в лесу. Теперь, когда она больше не могла перечитывать его письма, она знала, что из памяти ускользнет и все остальное; она уже заметила, как вымысел мало-помалу занимает место воспоминаний. Она станет говорить (себе, мысленно) «он должен был поступать…» вместо «он поступал»: ей не хотелось превращать его в скверную биографию.
Она закрыла глаза, чтобы в последний раз вспомнить его тем вечером, перед отъездом в Южную Африку, когда он вывел ее в сад, пожал ей руку и прочитал последние строки из «Берега Дувра»:
Его негромкий, высокий, довольно педантичный голос (хотя он не выговаривал «р») вернулся как по волшебству… а потом, когда она не смогла вспомнить продолжение и ощупью искала путь к погружающимся в сумрак далям, стал слабеть и умолк.
Вот и все.