Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нет, не вижу. – Он вздохнул.
– В общем, там профиль графа Волошина. К нему приезжали поэты Серебряного века.
– К профилю?
– Да нет же! К самому Волошину, он тут жил. Например, у него в гостях Марина Цветаева нашла своего будущего мужа, бывшего белогвардейца Эфрона.
– Прятался, что ли, здесь, контра?
– Нет, воевал с большевиками. А еще здесь Булгаков впервые читал свое «Собачье сердце» и познакомился с Александром Грином. Грин ходил сюда пешком, через горы, из Старого Крыма, во-он оттуда, – Аня махнула рукой на северо-запад. – Это далеко, скажу я. Там он и похоронен, правда, его могила сейчас почти заброшена. А сам Волошин называл Коктебель «Краем Голубых Холмов». Правда, здорово?
– Ага! – поддакнул Том.
– А еще здесь Волошин вместе с одной обедневшей дворянкой придумал неуловимую красавицу-поэтессу Черубину де Габриак. По ней сходил с ума весь Петербург, а сам Волошин даже стрелялся из-за нее со своим другом Николаем Гумилевым. А как стреляться поэтам Серебряного века? Конечно же в Питере на Черной речке, и конечно из «пушкинских» пистолетов… Представляешь, какая тут была движуха!
– Скучно было дворянам. А потом случилась революция, и все кончилось.
– Ага. Волошина соберутся раскулачивать за его двадцать шесть комнат, но спасет его приехавший погостить Горький… А потом поэтическое воздухоплавание сменилось материальным.
– Тебе нужно экскурсии водить.
– А кому это надо, в эпоху турецких свитеров, – печально сказала Аня. – Это для приезжих Коктебель – место священное, литературное. А для нас – поселок, где все остановилось. Работы нет, а кто мог – уехал, кто-то сторчался. Все: море, море! Побалдеют месяц, и домой. А ты сидишь на берегу, как лодка без весел, и деться некуда. Ну да, – море. А что такое – море? Просто вода соленая… О, а вот и родник. Давай бутылки.
Том вытряхнул из сумки несколько пластмассовых баклаг.
– Вот эту сполосни. Тут спирт был.
– А ты панк или хиппи? – спросила она.
– Панк. Я хиппарей не люблю.
– Почему?
– Дух не тот. Злобы нет, что ли.
– Разве это плохо?
– Иногда плохо.
– А мне кажется, что злобы в человеке вообще быть не должно.
– Ну, не знаю, – протянул Том. – Как-то раз пошел я в больничку, приятеля проведать. Батону накануне голову проломили. А неподалеку от лазарета хиппари тусят. В тот раз как раз собрались. Человек семьдесят, не меньше. Кто курит, кто пьет, кто на гитаре играет. Все такие добрые, волоокие. А у нас город небольшой, все друг друга на концертах видят. Я подошел, поздоровался. И тут как раз три дрыща подходят, – в кепках, в штанах спортивных. К крайнему зацепились, – ты шо, урод, такой волосатый? Тот сидит, глаза прячет. И сказать нечего, и свалить вроде не с руки: их же много, они же вроде сила. Может, вот сейчас они все вместе ка-ак встанут, подойдут к этим троим, да спросят, да заступятся. И он еще даже держится, что-то кукарекает в ответ. «А шо такое? – говорит. – А в чем проблемы?» И тут самый мелкий из гопников бьет его в челюсть, и он летит навзничь, через жердочку. Знаешь, – трубы такие, чтобы пресс качать? А тот подходит к следующему, и опять бьет. Потом к третьему. А они – как груши боксерские. Сидят себе, в землю смотрят, и каждый думает: может, пронесет? Те, двое сзади, – тоже идут за этим мелким, ухмыляются. А у него уже кураж: «Эй, ну кто-любой, ударьте меня! Вас же толпа целая! Ну, кто-нибудь? Что, мужиков нет? Я даже в отмах не стану! Пальцем не трону! Ну?!»
А они, понимаешь, они все сворачивают свои рожи, как грелки, и потихоньку, отмороженно, начинают сваливать. Как будто давно собирались уйти, но все как-то не с руки было, а тут что-то вспомнили, и срочно разойтись решили. Вначале крайние сваливать стали, потом все. Десятки человек. И вся эта толпа побежала от трех уродов.
– А ты?
– А что – я? Я тоже побежал. Мне вдруг так страшно стало, как будто их страх в меня вселился. Я бежал, и думал, что если останусь, то останусь один. Что эти трое мне вломят, и все тут. Попинают немного, а потом вежливо так по плечу похлопают, мол, не свалил, чувак, уважаем. Может быть, даже бухнуть предложат. Но я откажусь, и гордо пойду домой, вытирая кровь с разбитой морды. И хоть умом я понимал, что это не моя война, но такого страха я никогда не испытывал. Даже когда мы вшестером на чужой район ходили. Но там нас шестеро было против целого района. Там мы дрались, потому что каждый был за тебя, и убегать было легко и не стыдно. А тут… И я тогда понял: нет, хиппи – это не мое. Тут все по-своему, каждый сам себе сказочник. Рыбка в придуманном аквариуме. С виду толпа, а на самом деле – каждый в одиночестве. Ну, а как еще, если в беде твои друзья тебя тут же бросают? А за теми тремя уродами – за ними, получается, правда. Непонятная, не моя, животная, но – правда. И не просто правда сильного, – они же слабее толпы. Но какая-то правильная правда. Та, которая не переносит трусов. Трус – он же может быть вполне приятный человек. Может и петь хорошо, или на гитаре офигенно играть, и анекдоты смешные рассказывать. А потом просто предаст, при случае.
– Ты как себя чувствуешь, после укуса? – Аня сменила тему.
– Не знаю. Вроде жив, – засмеялся он.
– А ты боишься смерти?
Он пожал плечами.
– Не знаю. Этой ночью не страшно было. А вот позавчера на обрыве висел, и жить очень хотелось. Что мир без меня проживет, перебьется, а вот я без него не смогу. Смерть – она же разная бывает. Есть хорошая, есть плохая.
– Это как?
– Да как… Вот был у меня приятель, Сережа Корнилов. Постарше меня. Я больше таких не видел. Это, наверное, какой-то почти истребленный вид человека. Гордого, несгибаемого, прямого. Широкий такой человек он был, в прямом и переносном. И еще была в нем такая… Сила, что ли. С ним очень хорошо пелось, особенно его любимая «Как на вольный берег». Вроде как идешь с ним рядом, и каждая пядь земли под ногами навсегда становится нашей… Ну вот. А у нас в городе урлы полно. Как-то раз пошел он в магазин, за хлебом. Смотрит, – прямо на крыльце какие-то уроды пацана пинают. Он, конечно, мимо пройти не смог. Вмешался, разнял их, зашел в магазин. Пацан тот убежал, он был