Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Оказалось, что обманутые призраки старых грез и идеалов, невзирая на свою растерянность, сумели-таки взобраться даже на самую высокую гору в округе.
Две сестры после похорон переселились в земли посвятее, а мать, в последние годы жизни мужа прятавшая от него бутылки без этикеток, принялась извлекать их из тайников — и села на той же станции, на которой сошел старина Бугор. Флойд ухитрялся поддерживать мать в ее скорби, да еще и школу закончить надо (хотя бы до середины выпускного класса доучиться, до завершения последнего футбольного сезона). Единственную работу, сносную по времени и деньгам, дал ему сомнительный контракт с одним ловкачом, занимавшимся перевозками леса на трелевщиках столь дряхлых и с загрузкой столь великой, что ни один шофер из профсоюза к ним бы и не притронулся, а ни один патрульный бы не пропустил. Поэтому перевозки были тайными, по неторным тропинкам от делянки того ловкача до лесопилки, под покровом ночи.
— Штрейкбрехер! — кричал, бывало, Флойд в ночь, гоня без огней перегруженную машину по горной дороге, где за поворотом мог поджидать коп, а черная зияющая смерть — в любом месте серпантина. — Штрейкбрехер! Пашешь на прохиндея-частника, который положил на профсоюзные правила! Как тебе это, Маленькая Задница?
Он надеялся, что отец его слышит. Надеялся, что старый ублюдок вертится в своем алкашьем гробу оттого, что сын пал так низко. Разве не его, ублюдка, вина — да и профсоюза тоже, — что приходится кататься вот так каждую ночь, рискуя головой и волей? Никому из других парней, с их степенными, «ноги-прочно-на-земле» папашами — даже тем, у кого отцы погибли на работе, — не приходится бросаться в такие авантюры, потому что никому из них не достался отец фанатик. Так разве не вина старого маньяка, что он, Флойд, три часа в ночь проводит на горном серпантине без огней, когда по уму — отдыхать бы ему перед завтрашней решающей игрой?
Однако он никогда не задавал себе вопроса, почему б ему не уйти из команды и не подрабатывать после уроков. Он никогда не спрашивал себя, почему так важна для него была эта возня на вонючем грязном поле, по три часа в день, в попытках сбить спесь со всяких ушлых козлов, которые косились на него так, будто это федеральное преступление — иметь отца-алкаша… Никогда не спрашивал.
А по окончании школы Флойд прямиком двинулся работать в леса. Днем! Конец прозябанию Флойда Ивенрайта во мраке под луной! И поскольку он скорее бы удавился, чем вступил в «Тимстерз»[73]или вообще в какой-либо профсоюз, шофером работать не мог, и оставалась одна дорога — в лесорубы. Будучи вне профсоюза, он вынужден был работать вдвое больше, чтоб пережить неизбежные простои. Его антипрофсоюзный настрой был столь силен, что вскоре его заметила лесоповальная знать — матерые дровосеки, которые по-прежнему считали, что мужик должен жить сам по себе, безо всяких там мафий за спиной! — и весьма скоро старые зубры признали в этом крепко сбитом рыжем парне превосходного кандидата на бригадирскую работу. Через два года он был уже начальником участка — от простого стропальщика поднялся, за два-то года — а еще через год заделался главной шишкой в отдельно взятом лесу.
Картина мира окрасилась в розовые тона. Он женился на девушке из весьма влиятельной в óкруге политической фамилии. Купил дом и приличную машину. Аристократы местного разлива, хозяева лесопилок и президенты банков, стали величать его «дружище» или «Рыжик», приглашали на рауты и благотворительные гонки, со сборами в пользу остатних индейцев. Жизнь определенно налаживалась.
Но были ночи… когда трубный рев тревожил его сон, и паршивые дни, когда какого-нибудь приятеля-работягу вышибала пинком нога, растущая из жирной жопы, которая из конторы своей не выбиралась, разве что в банк. И культяпистые красные пальцы Флойда сжимались и разжимались в спазмах ярости, а в мясистых красных ушах звенело эхо старого боевого гимна:
Ты на чьей стороне?
Ты на чьей стороне?
В войне за мир нейтралов нет!
Ты на чьей стороне?
И постепенно он все более отстранялся от начальства и все более проникался сочувствием к работягам. А почему бы, черт возьми, нет? Директор не директор, но разве сам он не был рабочим, если уж на то пошло? Сыном сына рабочего, ядреные его корни? И он никогда не давил соки из людей в погоне за производительностью; ни на мизинец не замаран в варенье из пирога тайных прибылей, который нарезают междусобойно в конце года; отрабатывал свои часы, получал положенное; постепенно копились неизбежные отметины ремесла на теле — его единственном инструменте, что имел хоть какую-то ценность в глазах хозяев, наряду с прочими оборотными средствами. Так ему ли, черт побери, не знать нужд рабочего человека? И не то чтоб он был готов связать свою судьбу с профсоюзом — сыт по горло, переварить надо, спасибо, разве что бумажку подпишу, взносы, но активности не ждите… И все-таки — господи боже! разве не бесит его, скажем, вид какого-нибудь заслуженного кустореза или дранщика, который пятнадцать своих гребаных лет отдал гребаной компании, а теперь вышвырнут на помойку, заменен на какой-нибудь механический прибамбас… черт, да у него кровь в жилах кипит!
Львиный рев рокочет в голове все громче, и уже невозможно утаить его от хозяев. Они не могли смириться с его потерей — слишком уж толковый кадр, — но сделались решительно холодны после его многочисленных тирад о бесчинствах, чинимых против работяг; никаких больше «дружищ» и «Рыжиков», и общественные клубы вычеркнули его имя из своих реестров. Но прознал про его рык и кое-кто еще. Раз в обеденный перерыв к его отдельному директорскому пеньку на участке подошли люди. Их было шестеро, и пришли они с просеки вниз по склону, где остальные сидели со своими бутербродами и термосами, хулиганили и травили анекдоты. Шестеро поведали, что коллектив, достаточно крупный для создания профячейки, обсудил вопрос, а на следующем собрании желает выбрать его председателем, если он возьмется. Ивенрайт открыл рот, но с минуту не мог ничего вымолвить: выбрать его, начальника, их начальника, председателем профсоюза? Затем он поднялся, сдернул с головы каску с эмблемой компании, швырнул ее наземь и со слезами в глазах провозгласил, что не только согласен, но прямо сейчас увольняется с нынешней работы!
— Уходишь? — переспросил хозяин чуть позже на лесопилке. — Не понимаю, Флойд, зачем же уходить?
— Ребята выбрали меня председателем профкома.
— Да. Это — понял. Но зачем же рвать с работой? Никакого резона уходить…
— Что ж, хорошо. Не «ухожу», если вам слово не нравится. Скажем так, «перехожу», на другую сторону, на свою сторону наконец-то!
Даже сейчас при воспоминаниях об этом событии его глаза увлажнялись. Никогда в жизни он так не гордился. С высоко поднятой головой, расправив плечи, отправился он на то собрание, думая о том, что теперь-то он, черт возьми, покажет им всем — тем, кто застрелил его деда, посмевшего бороться за свои права американца; тем, кто мытьем да катаньем извел «Вобблиз» в лихие тридцатые; тем, кто обрек его во всем разуверившегося отца на позорную жизнь и унизительную смерть; тем, кто засадил его — простого школьника! — за баранку перегруженной развалюхи, чтоб самим менять кабриолеты каждый год, не считая заработанных его риском денег! Тем, кто думал, будто они лучше, Большим Задницам… прах его разбери, если он им не покажет!