Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Виктора она не просто там видела, рассказывала Ирена, – она два раза его видела ночью; два раза она оставалась на ночь медитировать в присутствии Бобова праха; оба раза видела Виктора, сидевшего на своем обычном месте у оранжерейных окон, лицом к ним, в черном дзенском кимоно, которого никогда на ее памяти не носил он. В те ночи окна не забирали циновками, как это раньше иногда делали, чтобы медитирующие не гляделись в свое отражение, не превращались в Нарциссов; может быть, просто забыли забрать их циновками, никто не подумал об этом – с уходом Боба все стало рушиться, и было странно видеть в оранжерейных окнах отражения тусклых ламп, огоньков от ароматических палочек, Викторова лица, других лиц. Сказать, что он неподвижно сидел, значит ничего не сказать. Она вставала, выходила и возвращалась – там каждый сидел, как хотел, вставал, когда хотел, уходил, приходил – Виктор оставался все в той же позе, на том же месте, как если бы это он умер, она вдруг подумала, умер, окаменел, превратился в черный валун. Она задремала на вторую ночь на подушке; когда проснулась и поднялась, увидела, что уже светает за огромными окнами, за проступившим сквозь отражения ламп и лиц черным и неподвижным бамбуком, что уже первые сиреневые отблески пробегают по двору, каштану, соседнему дому, а Виктор все сидит и сидит, черным валуном, черной скалою. Получается, что таким она его и видела в последний раз, рассказывала Ирена с польским акцентом, с полными слез глазами, и нет, она не знает, все ли пять ночей он так отсидел, или только две, только три – от Виктора можно ожидать чего угодно, даже и пятиночного бденья, – и еще ей вот сейчас стало ясно, что она не говорила с ним в эти страшные дни, и, кажется, он, Виктор, вообще ни с кем не говорил в эти дни, она не помнит, чтобы с кем-нибудь он разговаривал, хотя они уже говорили друг с другом, то есть она сама и, например, старик Вольфганг, и Анна, и Джон – они все, особенно под конец, уже начали говорить друг с другом, не в дзен-до, но во дворе и на улице, а как им было не говорить друг с другом, если у них – не у всех, но точно у нее самой, и, она знает, у Анны, и, наверное, у Джона, – крутилась, и ныла, и вдавливалась в мозг мысль, что вовсе Боб не случайно разбился, вовсе не заснул за рулем, как утверждала полиция, утверждала судебная экспертиза, что если он и заснул, то заснул он нарочно, заснул за рулем, потому что хотел заснуть за рулем, и об этом они не могли не говорить и не шептаться друг с другом, к возмущению старика Вольфганга, с самого начала эти вздорные подозрения отвергшего, – но никогда, ни в каких таких разговорах, шептаньях и перешептываниях не участвовал Виктор, как вот сейчас она поняла, рассказывала Ирена, и только однажды, под самый уже конец, он вдруг подошел к ней, во дворике возле каштана, где она сидела почему-то одна, не по-дзенски, а просто так сидела на лавочке, в том обалдении, в котором все они находились, и на секунду присев с ней рядом, посмотрев на нее своими безумными, невероятными, переполненными горем и светом глазами, сказал ей, что это его, Викторова, вина, что он мог и должен был поехать с Бобом, а вот не поехал, вот, все-таки, не поехал, и она даже не успела ему ответить, что это ничья вина, или их всех вина, как он уже отошел от нее, так что она потом не была даже уверена, подходил он к ней или нет, и зайдя в дзен-до, увидела его опять на подушке – безмолвной глыбой и черной скалою на фоне оранжерейных окон, на фоне сиреневого, на этот раз не рассвета, но тоже, ей навсегда запомнилось, сиреневого заката, отражавшегося в высоких окнах соседних домов, и затем уже я ей позвонил с автострады, из пробки, с удивительным сообщением, что Виктор исчез, а сколько, собственно, времени прошло между тем и другим, между отъездом Ясуко в Америку, закончившим все церемонии, и моим звонком с автострады, она, нет, сказать мне не может, наверное, дней семь, или восемь, или, может быть, десять.
И что он делал эти семь или восемь дней? – спрашивал я себя; или он сразу исчез, и только мы все узнали об этом через восемь дней или девять? и самое главное, как он исчез? куда он делся? почему он исчез? – на эти вопросы у меня ответов не было, быть не могло; и, как бы то ни было, прошла и пролетела осень (еще раз вспомним и скажем), и на книжной ярмарке вновь обретенный Васька-буддист рассказал мне про трепетного мальчика Витю, каким он был в девяностые годы, и на Рождество и на Новый год мы слетали с Тиною в Петербург, где встретили и Ваську-буддиста, и Диму-фотографа, и родителей трепетного мальчика, все решавших, кормить ли нас ужином или ограничиться чаем, и по пути обратно, на новом Пулковском аэродроме, я рассказал Тине о моих собственных последних с Виктором встречах, под бомбежными тучами, и так прошел год, примерно год, с этих встреч (и полгода, примерно полгода, после Викторова исчезновенья, Бобовой гибели…), и опять была ранняя, еще неуверенная весна, и мы шли с Тиной вдоль все той же реки, того же Майна, не переходя через мост, по заксенгаузенскому берегу, чтобы посмотреть оттуда на уже почти достроенный небоскреб, совершенно замечательный, новое здание Европейского банка, за постепенным ростом которого я наблюдал все последние годы, и почти такие же – не столь великолепные и не столь бомбежные – тучи ходили где-то дальше над Майном, когда мне позвонила на мобильный телефон из Петербурга Галина Викторовна, Витина мама, возбужденным и плачущим голосом сообщившая мне, что Виктора – видели. Видели; в Лиссабоне. Их друзья, Виктора знавшие с детства, ездили в Португалию и Виктора – видели. Да, в Лиссабоне, в кафе, возбужденно-плачущим голосом сообщала мне из Петербурга во Франкфурт Галина Викторовна, Витина мама. Видели Витю – в кафе. Нет, поговорить с ним не смогли. Сразу его узнали, сразу к нему обратились, он сразу ушел. Сразу встал и ушел. Да, они уверены… почти уверены, что это был он. Они побежали за ним, повернули за угол, увидели его за углом, повернули за другой угол, за третьим его потеряли. Вот сейчас звонили ей и рассказали все это. И – что же? И – вот, она мне это тоже хотела рассказать, говорила в трубке, тяжело дыша, Галина Викторовна, Витина мама. У них нет денег ехать разыскивать его в Португалии. То есть деньги-то можно занять, но они не знают, как искать, куда ткнуться… Главное, что он жив… Мы сразу решили ехать в Лиссабон, Тина и я, стоя на берегу Майна, глядя на доросший до своей вершины двустворчатый небоскреб и не совсем бомбежные тучи, ходившие над рекою. Мы сперва немного поудивлялись: как так Виктора видели – в Лиссабоне? почему в Лиссабоне? в каком-таком Лиссабоне? Его видели в Токио, в Киото, в Осаке… это было бы понятно. Его видели в Нью-Йорке… о‘кей; его видели в Сан-Франциско… Но что за Лиссабон? откуда вдруг Лиссабон? Я всегда мечтал попасть в Лиссабон, сказал я. И она тоже всегда мечтала попасть в Лиссабон, ответила Тина. Она везде была, а в Лиссабоне еще не была. Она все-таки думала, что Виктор в Японии. Я тоже так думал, сказал я.
Мы не могли сразу вылететь; мне еще нужно было домучить семестр, принять пару экзаменов; у Тины тоже были свои фотографические дела. В последнюю неделю того зимнего семестра в Майнцском университете, где я работал и работаю до сих пор, проходила очередная философская конференция, организованная, если ничего я не путаю, Шопенгауэровским обществом, центр коего в этом университете и располагается (Шопенгауэра, брат, надо читать поприлежней, Шопенгауэра, писал Тургенев Герцену в 1862-м, что ли, году…); на конференции же этой должен был выступить, и действительно выступил, Рольф-Дитер М., с которым последние двадцать лет мы встречаемся на разных мероприятиях, более или менее философских, в разных городах Германии и Европы. На его докладе я не был, потому что сам в это время должен был рассказывать студентам что-то о Мандельштаме; встретился с ним в тоскливо-бетонном коридоре, где для философов были выставлены столы с жидким кофе и жухлыми вафлями, дабы поддержать их силы физические, интеллектуальные и моральные в перерывах между докладами. Рольф-Дитер был все такой же, только, показалось мне, еще более огромный, чем раньше; в таком же костюме с бабочкой (порывающейся взлететь); так же лучился лысиной, готовой лопнуть от внутреннего своего электричества. Мы говорили об академической чепухе, о том, что вот и этот семестр кончается, отмучились, слава Богу; о том, что профессор Краузе скоро уходит, скатертью дорожка, на пенсию; о французской биографии Льва Шестова, только что вышедшей, очень плохой; об ужасах болонского процесса, кретинизме credit points, мерзости модулей, непобедимой тупости брюссельских бюрократов. Уже почти в дверях обернулся он с просьбой передать привет моему буддистскому другу. Я сообщил ему, что Виктор исчез. Боб погиб (это он знал); Виктор исчез. Как исчез? Так, исчез… Он его осенью видел, объявил Рольф-Дитер со своей электрической высоты. Как видел? Так, видел… Виктор проездом был в Тюбингене, вдруг ему позвонил. Когда? когда это было? этой осенью? Да, этой осенью. Он должен сейчас идти, уже двери в аудиторию закрывают. Тут я преградил ему дорогу очень решительно; потребовал подробностей; не тот, однако, человек был Рольф-Дитер М., чтобы остановить его в дверях аудитории, если уж он решился послушать очередной доклад о влиянии (или не-влиянии) Шопенгауэра на неокантианцев (Зиммеля, Гартмана…). Мы договорились встретиться вечером, в промежутке между собственно конференцией и ужином в городе (Майнце), на который приглашены были участники оной. Я отвез его в город (университет на окраине); припарковался на набережной; вдоль Рейна пошли мы к собору, к тому ресторану возле собора, где он должен был ужинать. Всегда идем мы вдоль какой-нибудь реки, всегда смотрим на воду, на дробь и дрожь огней, фонарей. На бесконечном мосту через Рейн машины еще стояли в той безнадежной пробке, которой знаменуется завершение рабочего дня. Было холодно, ветрено; все-таки бегуны и бегуньи в марсианских костюмах, со счетчиками пульса на руках и предплечьях, скрипели светлым гравием в аллее между белыми, голыми, топырившими ветки платанами; не было ни одной бегуньи, которая не оглянулась бы на Рольфа-Дитера в его зеленом альпийском пальто, альпийской же охотничьей шляпе. То есть Виктор просто-напросто позвонил ему? быть не может! Отчего ж быть не может? ответствовал Рольф-Дитер из-под своей шляпы, со своей высоты. Позвонил, сказал, что он в Тюбингене проездом, что если Рольф-Дитер его помнит, был бы рад с ним увидеться. А Рольф-Дитер сидел дома и писал срочную статью, не для этой – для другой конференции. Удивлен? Конечно, он был удивлен; а потом перестал удивляться; сказал себе, что такие люди вообще ведут себя странно. Какие такие? Ну, такие; адепты разных учений. Он пригласил Виктора просто зайти, остаться ужинать, если у него будет желание. И Виктор остался? Виктор остался.