Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Он ждет вас!»
Она смежила веки. Она чувствовала, как ключ в ее руке зовет свою дверь, и, пройдя по темному пространству старого дома, бывшему некогда гостиницей для публики среднего достатка, нашла ее без труда.
За ней была темнота, расчерченная светом луны.
— Надежда? — позвала ее тьма с жадной надеждой. — Это ты?
— Я!
Он сидел, обвалившись на стол, но стоило Маше войти, подался к ней, его светлые волосы казались серебряными в лунном свете.
— Вы помните меня? — едва не заплакала Маша.
— Вы?!
— Это я, Миша. Надежда Владимировна!
— Я вас не знаю!!!
Внутри что-то лопнуло и закровоточило. Горло сжало горечью. Он забыл ее всего за девять часов, минувших с их встречи… Он даже не узнал ее!
Художник вскочил со стула, отшатнулся, ударился черной тенью о стену рядом с ней — вспыхнул свет. И она отступила. Потому что не узнала его.
Перед ней стоял старый, маленького роста мужчина в измятом и неопрятном черном пиджаке. Его волосы уже не казались — были почти серебряными. Его лицо, сухое, как старая бумага, было разорвано кривым серым страхом.
И Маше понадобилось не меньше тридцати секунд, чтобы расчистить это чужое, безнадежное, нестерпимо жалкое лицо от слоя времени, иссушившего, измучившего его, надругавшегося над ним, и нащупать под этой жуткой и желтой маской остатки своего — молодого, красивого, белокурого, надеющегося! — с правильными чертами и нежным бархатным взглядом…
— Кто вы? — тягостно спросил седой, как будто сам факт ее присутствия в этой комнате причинял ему немыслимое страдание. — Где моя жена?
— Надежда?
— Вы знаете, где она? Она ушла. Я не смог остановить ее! — выговорил он с невыносимой тоской, прорывающейся сквозь щели букв в каждом его слове.
— Вашу жену зовут Надежда? — поняла Ковалева, ощутив внезапную боль в низу живота.
— Да. Где она? Скажите!
— Я не знаю…
Он был женат. И любил свою жену. Другая Надежда заменила ее, она пришла слишком поздно… Безнадежно поздно! Опоздать еще больше можно было, только придя на его похороны.
— Я — Надежда Владимировна. Вы, верно, не помните меня. Мы встречались в Киеве. Очень давно, — представилась она обреченно. — В 1884, перед вашей поездкой в Венецию.
— В 84-м? — Врубель смотрел на нее с горьким недоумением, воспаленным, изъеденным молью бархатом взгляда. — Девятнадцать лет тому? Вы пришли выказать мне свое участие? Соболезнование… Премного благодарен, — присовокупил он сухо. Его взгляд сразу же стал пустым и мучительно ожидающим ее ухода.
«Уйти вот так?!»
Она не могла.
Она тупо стояла, придавленная тяжестью двадцати навалившихся на нее лет, уткнувшись взором в неузнаваемого, дерганого, потерянного, седого, убитого ссорой с любимой женой и не испытавшего от встречи с ней ничего, кроме усталой досады.
Пытаясь убедить себя: это — уже не Он!
Ее Миши — нет, и ей не остается ничего, кроме как идти восвояси…
— Мы были в кофейне Семадени. На вас был костюм Тициана. Вы пригласили меня. Помните? — зачем-то напомнила она, прекрасно зная: в том воспоминании нет более никакого смысла, так же как нет для него смысла и в ней самой.
Так же как ей самой нет больше смысла в нем — старом, снулом, хнычущем и убогом…
Но то лопнувшее, кровоточащее и липкое бурлило в ней, захлестывая ее нутро до самого стиснутого спазмами горла, не позволяя сделать ни шага. А потом горячая волна окатила мозг, и она поняла… Все девять стремительных, страшных, непредсказуемых часов мысль о нем — ее Мише! — запертая в шкатулку в глубине ее, была главной Машиной ценностью, ради которой стоило претерпеть все, чтобы сохранить, донести, вручить ему всю свою жизнь до самого горизонта. Сказать ему так и не прозвучавшее в Семадени «да» и отдать все то, о чем он просил.
Но все это, уже бесконечно отданное ему навсегда, оказалось столь же бесконечно ему не нужным. И теперь она больше не знала, что делать со всем этим — своей жизнью, своим запоздавшим на девятнадцать лет «да», самой собой, — кроме как выбросить, вышвырнуть, выйдя отсюда в ближайшую урну, сесть на скамейку и заплакать. Потому как не было больше ее Миши, именно оттого, что для Миши не было больше никакой Маши!
А значит, ее не было вообще!
Ибо она была уже только для него.
— Семадени? Тот маскарад. Я помню… — в замешательстве произнес Михаил Саныч, всматриваясь воспаленными зрачками в глубь себя. — Та девушка… Надежда. Но разве то были вы? Вы так молоды.
— Вы помните меня?!
— Вы совершенно не изменились, Надежда Владимировна.
Его слова прозвучали почему-то как вопрос. Врубель пугливо потрогал взглядом ее лицо — губы, кожу у глаз, просящий подбородок, — словно по-прежнему не веря в то, что она — она, и в то, что женщина, стоящая сейчас рядом с ним, существует на самом деле.
Но это не имело значение!
Поскольку она БЫЛА!
Пусть даже пустым, полустершимся воспоминанием…
— Я вспоминал вас. Часто, — вымученно улыбнулся он. — Все так. Вы должны были прийти. Я ждал…
— Ждали меня? — «Двадцать лет спустя?!»
— Я знал, что не вынесу эту ночь, — зашибленно сказал Врубель. — Только не в Кирилловскую! — переменился он в лице. — Только не здесь!!! О-о-о…
Он шарахнулся от нее. Натолкнулся на стол. Вскрикнул и заметался по номеру, хватая и бессильно роняя вещи: женский портрет в кожаной оправе, потрепанный дорожный несессер, грязную бритву с засохшей на лезвии пеной.
— Михал Саныч!!!
— Надя! Надя! — припадочно закричал тот, старательно оббегая Машу блуждающими, одержимыми глазами. — Мы должны уезжать! Немедленно. Из этого Города. Надя, где ты? Он убьет меня!
— Михаил Саныч! — шагнула к нему изрядно напуганная Ковалева.
— Я не поеду в Кирилловку! Не прикасайтесь ко мне! — взвыл он, заслоняясь от нее трясущимися руками. — Я лучше убью себя! — Он схватил брошенную бритву…
Он был сумасшедшим! Уже был. Она видела это сейчас. А она была для него… Привидением!
Да и кем еще она могла стать, явившись через двадцать лет такой же нелепо двадцатилетней?!
— Михаил Саныч, вы не поедете туда, обещаю! — зарыдала Маша от страха и подломившей ее плечи страшной вины.
— Вы обещаете мне? Верно?
— Клянусь Богом! — поспешно подтвердила она, не понимая, почему ее абстрактное обещание вдруг угомонило его.
— Я вам верю! — Сумасшедший замер, тяжело, рвано дыша, прислонившись согбенной спиной к оклеенной дешевыми гостиничными обоями стене; нахлынувшее безумие отступало. — Я помню, вы обещали мне тогда, когда я был никем… — сбивчиво заговорил он. — Я вспоминал после. Все так… Надежда Владимировна? — вскрикнул он резко, слепо глядя в другую сторону.