Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А я думаю, что вы позвонили ей потому, что догадались, — сказав это, он поджал губы и так широко раскрыл глаза, что я впервые разглядел их цвет.
— Я что сделал?
— Догадались. Вы не испугались, сеньор Кайрис, разве что в первые несколько минут. Вы никогда не боялись вашего опереточного гангстера и его ассистентки, вы не боялись неведомого чистильщика, хранящего ваш пистолет, вы не верили в смерть датчанки и даже в то, что она оказалась там по вызову таинственного политика. Вы сразу почувствовали ловушку, верно ведь? И решили с ними поиграть.
— Чушь собачья. Зачем я тогда помчался домой под проливным дождем, как умалишенный? Зачем я выполнял указания мадьяра, как покорный ишак?
— Ваш мадьяр просто делал свою работу, выполнял заказ того, кто хотел отобрать у вас дом. Трюк с истекающей кровью девушкой — это испытанный способ запугать хозяина. В отчаянии вы просите помощи, ее милостиво оказывают, — упс! — и вы попадаетесь на крючок.
— Я мог обратиться к полицейским, вызвать патруль!
— Если бы вы позвонили в полицию, дорогой сеньор, ваши друзья придумали бы что-нибудь еще. Это не так уж сложно, когда имеешь дело с трусом, к тому же одиноким иностранцем. Но вы ведь не позвонили, Кайрис? Вас не так-то просто провести.
— Вы слишком высокого мнения о моей проницательности. Я поверил во все, как румяное дитя, более того — увидев чистильщика в своем доме, я готов был от страха ползти по лестнице на четвереньках. Зато теперь я вижу все отчетливо, я вижу хорошо спланированное заказное убийство с минимальными расходами.
— Это всего лишь ваша версия, — он зевнул, мягко постучав себя по губам кулаком. — У Ласло Тота, разумеется, будет другая.
— В этой версии есть одна червоточина, — я почувствовал, что весь дрожу от сознания его правоты, мне нужно было собраться и подумать, но в голове было гулко, как на площади в холодный осенний день. — Почему Ласло был уверен, что я полезу в окно, если я сам об этом не знал, когда ночью подошел к галерее? Я сам сомневался и чуть было не уехал домой!
— Это не червоточина, а сладкий признак спелости, — адвокат тяжело поднялся и взял свой пиджак со спинки стула. — Будь вы немного менее самоуверенны, давно бы уже все поняли, но я, пожалуй, оставлю вас в неведении. Долгие размышления к лицу мужчине в вашем возрасте. До встречи на воле, сеньор Кайрис.
Он подошел к двери и нажал на кнопку, вызывая охранника.
— Отказываетесь меня защищать? — я просто ушам своим не верил. — Но вы не можете вот так все бросить и уйти. Я ведь сказал, что смогу заплатить!
— Мне заплатят, не беспокойтесь, — он даже не обернулся от двери, выходя из комнаты.
Нет, он положительно не годится, этот Трута. Разве так говорят с подзащитным? Он бы еще под ноги мне плюнул. Это же комедия какая-то, цирк на дроте, как говорила вильнюсская пани Ядвига. Разумеется, он придет снова, надо же ему на что-то покупать свои сайки с плесневелым сыром. Но что-то он знает, это я сегодня почувствовал. Что-то скользкое и трепещущее, будто смуглый окунь на кукане. Что-то бьющееся о доски мостков, разбрызгивающее чешую, но не дающееся. Что-то совершенно другое, понимаешь, Хани?
* * *
Выше них жили эфиопы негостеприимные,
по-звериному обитая в стране, пересеченной высокими горами,
с которых, говорят, течет Ликс.
Теперь я думаю: почему в ту ночь мы так много говорили о смерти? Мы лежали рядом, но одеяло сбилось между нами в плотный ком, и я не чувствовал теткиного тела. В мини-баре кончился запас выпивки, у меня страшно пересохло горло, и я то и дело ходил в ванную и наливал воду в стакан из-под зубных щеток. Зоя рассказывала мне о смерти своей матери: Лиза свалилась ей на руки, когда говорила по телефону в коридоре, собираясь выйти на прогулку. Тетка проходила мимо, услышала сдавленный вскрик, успела ее подхватить — тяжелую, в меховом пальто и сапогах, — но не удержалась и свалилась сама.
— Матери уже не было, а в трубке еще дребезжал чей-то голос, — говорила тетка. — Я подумала, что собеседница, наверное, слышала предсмертный вопль Лизы, но не хочет в это верить и продолжает говорить, надеясь заглушить нарастающее молчание.
— Налить тебе воды? — спросил я, но она отмахнулась.
— Молчание — это не вестник смерти, а само ее существо. Я не могла говорить с врачом, не могла плакать. После того, как маму забрали в морг, я молчала несколько дней. Наверное, потому что я невольно обнялась со смертью на коридорном полу и познала ее внезапную тяжесть и равнодушие.
— Ты не хотела говорить или не могла? — спросил я.
— У меня на самом деле отнялся язык, и когда я вышла в город, чтобы купить траурную косынку, мне пришлось объясняться жестами в магазине, где никто не сжалился и не принес мне листок бумаги и карандаш. В конце концов я купила ленту черного бархата и сразу повязала ее на голову. Лента была мне к лицу, я поглядела в зеркало и подумала, что куплю себе такую же красного цвета, когда траур закончится. И знаешь, Косточка, все, что со мной происходит теперь, — это плата за мысль о красной ленте.
— Глупости.
— Нет, не глупости, одна девочка попала в ад за новые красные башмаки.
— Девочка наступила на хлеб, — поправил я, — это же Андерсен!
— Ты читал в сокращении, — усмехнулась тетка. — Теперь многое печатают в сокращении.
В тот вечер, как только мы зашли в отель «Барклай» и расстегнули ее дорожную сумку, она показала мне последние наброски: лодки под мостом, кошки, голуби и мужчина с крепко сомкнутым ртом, стоящий у письменного стола.
— Это Фабиу, — сказала она неуверенно, и я понял, что она рисовала его по памяти.
— Вылитый Катон из римского музея, — сказал я. — Только его и помню с тех пор, как сдал зачет по поздней Республике. Твой муж выглядит ожесточенным и молчаливым.
— Теперь это не важно, — тетка взяла набросок из моих рук. — Он умер, поэтому и молчит.
Может, оно и так, но обратного хода у этого правила нет — я молчу уже без малого восемь недель и чувствую себя на редкость живым. Давно таким живым не был. Моя память стала резкой и быстрой, сны — цветными, а воображение тащит меня вперед, как мускулистый брабансон.
Один студиозус из Кракова
Все прятал всегда одинаково.
Я сунул руку под матрас и достал тавромахию, завернутую в служанкину перчатку. Я бываю на редкость ловким, когда мне на самом деле чего-то хочется. Успел же я сообразить и выгрести ее из тайника, несмотря на приступ астмы и полный дом полицейских. Все утро верчу свою игрушку в руках и думаю о том, что скажу адвокату, который явится после обеда. Он не слишком себя утруждает, этот boa-vida, высиживает ровно сорок минут, смотрит на часы и принимается запихивать бумаги в портфель. Я пытался спрашивать адвоката прямо — Лилиенталь тебе платит или другой кто? — но он только надувает губы и цокает языком, будто продавец на блошином рынке. Нечего цокать, все равно это Ли, больше некому.