Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«„Щелкун“ потряс меня — трагичный, небалетный! Как он дирижировал боем мышей! Мне вспомнилось пушкинское: „жизни мышья беготня…“ А тот эпизод, который в программе был обозначен: „Маша одна в темной гостиной. Лунный свет“, произвел впечатление громадного снежного кома, который медленно накатывался на тебя.
После „снежных хлопьев“ Мравинский сделал паузу. На этот раз не было чахоточного ленинградского покашливания — гробовая тишина. Он восседал на высоком контрабасовом стуле. Поставил правую ногу на обыкновенный стул, обитый красным филармоническим бархатом и специально приготовленный около пюпитра. Видимо, этим он давал понять, что сегодня программа для него не самая сложная и он может себе позволить сидеть посвободней. (И в самом деле, в программе концерта — балетная музыка, но только в ней не было ничего балетного; ничего, кроме названия.) На стул, который стоял по левую сторону от пюпитра, шикарным жестом был положен переплетенный том с уже отыгранными номерами — как я потом узнал, партитура первого акта балета. Его точеная нога с вытянутым как стрела носком напоминала мне ногу Воланда — что-то демоническое в ней было!
Он медленно протер очки, и началось знаменитое Адажио.
Я почувствовал себя Лиром, безумным Лиром, пробуждающимся под звуки его музыки. А еще я думал о том, что этот балет П. И. мне больше не захочется смотреть в театре — не захочется видеть пачки, батманы, падающие на пол „снежинки“. Достать бы потом запись и слушать дома.
В какой-то момент Мравинский поднялся со стула, вытянулся во весь свой гигантский рост, сжал левую руку в кулак, поднял ее над оркестром, грозно посмотрел на трубы — и они грянули!.. Захотелось куда-то зарыться. Все привыкли к его экономным, скупым жестам: незаметному подъему бровей, холодноватой полуулыбке — нет, даже четверть улыбке, от которой мурашки бежали по телу. Все эти движения были собраны в тончайшую микросхему, и вдруг — такой выплеск, такая кульминация! Для Маши, судя по обозначению в программе, — это конец сна, всех видений, а для слушателя — конец света, не меньше.
После концерта вся приглашенная публика — потрясенная — стояла около его артистической, выстроившись в цепочку. Чтобы как-то выразить благодарность. Он принимал поздравления, сидя — уставший, но, судя по обрывкам фраз, долетавших до меня, концертом довольный. К нам с Юрой подбежал Андрей Андреевич и сказал, что нужно подождать, пока схлынет толпа и можно будет пройти в артистическую. Там соберутся самые приближенные, нас тоже ждут. Я засомневался: это как-то неудобно, мы не знакомы, лучше в другой раз, но Андрей Андреевич, резко потянув за рукав, начал настаивать: вот и хорошо, я вас и познакомлю. Юра тоже хотел, ну мы и пошли.
К тому времени в дирижерской оставались Александра Михайловна, первая скрипка Либерман, библиотекарь, два или три музыканта из оркестра (я узнал виолончелиста, который играл соло), Андрей Андреевич и я с Юрой. Евгений Александрович сидел в высоком кресле и, казалось, был еще погружен в партитуру, курил папироску, положив ногу на ногу — так, что правый „воландовский“ носок казался еще острей. Воспользовавшись паузой, Либерман на ушко спросил меня: ну, как вам? Мравинский этот вопрос услышал и как будто немного вытянулся в кресле. Я восторженно развел руками, не находя слов. Либерман понял мой жест, улыбнулся, и воцарилось молчание. Прервал его сам Мравинский, посетовав, что снег, снежные хлопья в концерте получились какие-то раскисшие, ватные, а ему хотелось хрустящих, чтоб разлетелись по залу как „стеклышки из андерсеновской сказочки“. (Мравинский, конечно, имел в виду начало „Снежной королевы“, когда зеркало, сделанное злым троллем, полетело с неба на землю и разбилось вдребезги.) Никто не посмел оспорить эту жутковатую аллегорию, и в дирижерской снова воцарилось молчание. Наконец маэстро бросил испытующий взгляд на меня. Я аж съежился на стуле, потому что вслед за ним и все присутствующие перевели на меня взгляды — я понял, что нужно что-то сказать. А сказал я то, о чем подумал еще во время концерта, — что больше никогда не пойду в балетный театр на „Щелкунчика“. Мравинскому это понравилось. Он что-то шепнул виолончели и, довольный, потер руки: „Так, так… Очень хорошо. Очень хорошо…“ Тут мне бы остановиться, но я решил сказать все: „Евгений Александрович, у Шекспира в ‘Короле Лире’ есть такая сцена — ‘Король спит. Играет тихая музыка’. Так вот, когда Маша осталась одна в темной комнате, мне почему-то показалось…“ Я не закончил, потому что увидел вытянувшееся лицо Мравинского. Его брови поднялись так грозно, словно я взял в концерте фальшивую ноту. Он очень корректно мне возразил: „По-моему, сравнение с Шекспиром здесь неправомерно. Нет, пожалуй, нет… Чайковский в ‘Щелкунчике’ — это что-то совсем другое“ — и покачал головой. Я понял, что не то чтобы сел в лужу, но впечатление от вечера себе подпортил. Все снисходительно улыбнулись, он продолжал курить, а я про себя подумал: ну, не может быть у меня все гладко, обязательно какой-нибудь ляпсус… Вскоре кто-то заметил что пора расходиться, ведь завтра снова концерт. Евгений Александрович согласился, поднялся нам навстречу, всем пожал руки, а мне добавил: „Вот к Шостаковичу это сравнение подошло бы. У него даже специальная музыка к ‘Лиру’ есть. И чудная! А к Чайковскому — нет, навряд ли… Но все равно за добрые слова — спасибо!“ И очень приветливо, словно расстаемся ненадолго, положил руку на мое плечо. Ее отпечаток я до сих пор на себе чувствую.
Вечером нам позвонил Андрей Андреевич, громко смеясь в трубку. Оказывается, Мравинский меня не за того принял. Когда все вышли из артистической, он подошел к Золотову и похвастался: „Видите, Андрей Андреевич, какой у меня новый гэбэшник. Образованный!“ Ему в тот день должны были представить нового „стукача“ для будущих гастролей в Австрию, и он что-то напутал. Евгений Александрович передал мне свои извинения и все-таки утверждал, что у Гарина в телевизоре было другое лицо. А мое в артистической ему показалось подозрительным. Действительно, в „Гарине“ у меня борода, да и много уже времени прошло, как показали фильм, но главное в другом — меня все время путают, до сих пор. Вот, говорят, идет Олег Анофриев! Что ж тут поделаешь?.. Андрей Андреевич еще долго смеялся…»
Андрей Андреевич был поражен однажды глубиной ответа Олега Ивановича на вопрос: «Ваше любимое музыкальное произведение?» — «То, которое сейчас играет Мравинский». «Так сказать о Мравинском, как Олег Борисов, —