Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все ворота пакгауза были распахнуты. На примыкающей к нему высокой платформе, у больших весов, стояли в ряд, прислонённые к серой деревянной стене, полотняные носилки. Тут же сидели на ящиках санитары в белых фартуках. Покуривали, лениво переговаривались и наблюдали за разгрузкой.
Пленные, в драных шинелях, подпоясанных верёвками, и разбитых ботинках с подвязанными подошвами, через силу двигая руками и ногами, безмолвно вытаскивали из вагонов жёлтые, с синеватым оттенком, тела, окоченевшие в разных позах, и наваливали, будто дрова, в вагонетки. И по уложенным прямо на щебень рельсам узкоколейки медленно и натужно откатывали за территорию станции, к неглубокому песчаному карьеру. Скидывали, не наклоняя и не открывая бортов... Не смолкающий с раннего утра ржавый скрип чугунных колёс насквозь пропитал сырой холодный воздух...
Потянув за ручку приоткрытую дверь, Врангель заглянул в приземистую будку стрелочника. На полу затхлой полутёмной комнатки, всего в пять-шесть квадратных аршин, лежали вповалку, тесно прижавшись друг к другу, красноармейцы. В хороших шинелях и сапогах. На серых рукавах тускло краснели угольники таманцев.
Склонился к ближнему: лицо восковое, глаза открыты, но стеклянные какие-то... И, кажется, не дышит...
— Есть кто живой?
Ни слова в ответ, ни стона... Этот точно мёртв. Следующий — тоже... И другие, всего восемь... Ни пятен крови, ни ран, ни перевязок. Значит, умерли от тифа.
В дверях, подперев папахой перекладину и застив свет, встал Гаркуша.
— Ваше превосходительство, пойдёмте скорей отсюдова... — перекрестился торопливо и мелко. — Хата дуже заразна...
В дальнем углу шевельнулись. Пригляделся: неужто жив ещё кто-то?.. Нет, не человек — подняла голову собака.
Адъютант отступил от порога, и света прибавилось: беспородная, рыжеватая, облезлая, с заострённой по-лисьи мордой. И страшно худая — рёбра торчат. В круглых, ярко блестящих глазах — пронзительная человеческая тоска. Даже мольба... А хозяин всё-таки жив: бессознательно ища тепла, одной рукой слабо прижимает собаку к груди.
— Ну, пойдёмте уже в автомобиль, ваше превосходительство... — Гаркуша из-за порога завёл ту же пластинку.
Пригнувшись, вышел на свет и воздух.
— Бегом за санитарами, Василий. Один ещё дышит. И вели там накормить...
— Кого-о? — Глаза и рот Гаркуши распахнулись от удивления. — Виноват...
— Собаку его, сказал, пусть накормят.
И, поправив алый башлык, пошагал, сосредоточенно глядя под ноги, назад к «Руссо-Балту». Через самую грязь.
— И на что псину кормить?.. — бурчал посмурневший Гаркуша, спеша к пакгаузу с тифозными. — Ей-то с чего голодуваты? Вона мясного кругом...
— Крепитесь, Петро Николаич, ще трохы осталося... — приговаривал Гаркуша, чуть кряхтя и отворачиваясь — не дышать бы на командующего табачищем. — Полежите себе с недельку и сдюжите его, клятого... Бог не без милости, а казак не без счастья...
Длинное сухое тело сотрясал озноб. Ноги подламывались. Каждый нажим на верхнюю ступеньку выдавливал последние капли сил из одеревеневших мышц и отдавался разрывом боли в голове. Вот-вот, казалось Врангелю, башка разломится, а чёртовой лестнице нет конца... Правая рука помогала плохо: негнущиеся пальцы скользили по отполированным перилам, на ощупь — сделанным из льда. Под левую, согнутую в локте, крепко поддерживал адъютант.
Прочные дубовые ступени, покрытые янтарным лаком, высокое округлое окно, исторгающее резкий свет, узкая металлическая кровать с низкими ярко-белыми спинками, застеленная белым же больничным бельём и единственной худосочной подушкой — всё проплыло, будто в тумане.
Как стащил с него сапоги Гаркуша, как вместе с супругой генерала Юзефовича они переодели его в чистое бязевое бельё, как уверенными и мягкими движениями она остригла машинкой голову, сбрила опасной бритвой короткие усы, положила на лоб мокрое вафельное полотенце и сунула под мышку градусник — едва доходило до сознания. Веки отяжелели и не поднимались. Налившееся жаром и болью тело почти перестало чувствовать прикосновения. В ушах шумело, и звуки доходили словно сквозь вату...
...Только после нанесения жестоких ударов по равнинным аулам, где ингуши вместе с большевиками отчаянно дрались за каждую саклю, и выражения съездом ингушского народа покорности конники Шкуро и пластуны Геймана 28 января в ходе кровавого уличного боя ворвались в центральную часть Владикавказа. Взорвав Атаманский дворец с хранившимися там огневыми припасами, красные оставили город.
Всё побросав, трёхтысячная толпа, а с ней много комиссаров и членов совдепов кавказских городов, двинулась по Военно-Грузинской дороге, надеясь найти спасение в независимой Грузии. Шкуро кинулся в преследование, изрубил, кого догнал, и в запале вторгся на её территорию вёрст на 40. Вместе с остатками красных резво побежали к Тифлису и прикрывавшие границу части молодой грузинской армии. Ставка забеспокоилась, забросала телеграммами, и Врангелю пришлось осадить не в меру ретивого начальника дивизии.
Другая ушедшая из Владикавказа группа — свыше 10-ти тысяч — попыталась пробиться к Каспийскому морю долиной Сунжи, но её успел перехватить Шатилов.
1-я конная ещё гонялась за красными, зажатыми в долине между Владикавказом и Грозным, дорубала и брала в плен, а по Владикавказской магистрали уже двинулись на север эшелон за эшелоном освободившиеся кубанские полки.
Полное очищение Северного Кавказа от большевиков и захват неисчислимых трофеев немного сдвинули камень с души Врангеля. Подняли настроение и писания корреспондентов. Екатеринодарские и ставропольские газеты с прежней нерегулярностью, но всё же доставлялись в штаб армии. Просматривал их теперь с обострённым интересом: имя его замелькало. А в статьи о победных операциях его войск вчитывался с пристрастием. И вдумывался... Конечно, всё приукрашено сверх меры, попадаются и чистой воды глупости, но каждая строчка захлёбывается от восторга и победного упоения. И имени его всегда сопутствуют самые восхищенные эпитеты и велеречивые характеристики. Иные борзописцы дошли до того, что стали величать его «Мюратом[95] в черкеске». И лестно, и смешно... Лучше бы почаще напоминали обществу и обывателям о его близости к Корнилову, о подвигах в Великую войну. Начиная с атаки под Каушеном.
В общем, на душе полегчало и настроение поднялось. Но, странно, пропал, как раз через три дня после возвращения из Кизляра, обычный неуёмный аппетит. И в тело вселилась нудная вялость.
А в прошлый четверг, 31-го, вечером уже, в груди занялся вдруг жар, а в голове — ноющая боль. Решив, что возвращается осточертевший бронхит, схватился за градусник. 37,2°С показались ерундой, но на всякий случай проглотил перед сном два порошка антипирина.