litbaza книги онлайнИсторическая прозаКорней Чуковский - Ирина Лукьянова

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 125 126 127 128 129 130 131 132 133 ... 300
Перейти на страницу:

До сих пор писатели были относительно равны перед читателем и властью, а процесс разделения интеллигенции происходил в основном по линии «за советскую власть – против советской власти» (хотя, конечно, вопрос о классовом происхождении ставился постоянно, и особенно любопытно, что Чуковский, крестьянин по происхождению, неизменно попадал в «буржуи»).

Теперь же процесс размежевания (изнутри) и отделения агнцев от козлищ (снаружи) понесся полным ходом. Именно в этом году в литературу вошел проклятый термин «попутчики». «Кто такой попутчик? – писал Троцкий. – Попутчиком мы называем в литературе, как и в политике, того, кто, ковыляя и шатаясь, идет до известного пункта по тому же пути, по которому мы с вами идем гораздо дальше. Кто идет против нас, тот не попутчик, тот враг, того мы при случае высылаем за границу, ибо благо революции для нас высший закон». Пока литераторы еще иронизировали над дурацким словечком, но через несколько лет термин стал официальным, а жребий «попутчика» – максимально горьким, простите за старую остроту; при этом Горький и сам попал в число «попутчиков». Тем не менее уже и в 1923 году попутчиков яростно третировали, особенно отличался в этом новый журнал «На посту».

Трещины понеслись во всех направлениях; каждый доказывает, что именно он прав с точки зрения марксизма и задач текущего момента. Все против всех, каждый за генеральную линию, и всякий убежден, что она проходит именно через его окоп. Пролеткульт и отпочковавшаяся от него «Кузница», «ЛЕФ», «Октябрь»… каждый за себя, и все правы. Чем больше уверенность группы в том, что только она выражает интересы пролетариата, – тем беспощаднее она вытаптывает пространство вокруг себя. Литературная борьба больше напоминает литературную свалку, бои без правил. Государство еще толком не определилось, как именно собирается задействовать мастеров культуры, подробных правил не прописало, и пока те, что побойчее, сами пытаются угадать принципы, отстроить государственную политику и стать святее папы римского. Троцкий, ругая напостовцев, писал: «Во всей их бранчливой критике нет и тени классового подхода. Тут подход конкурирующего литературного кружка – и только!»

Впрочем, руководители государства никогда окончательно не выпускали художественную литературу из поля зрения. И Ленин, и Троцкий, и Луначарский уже немало сказали в печати и о старой культуре, и о новой, и о пролетарской литературе – однако пока еще не было партийного документа, не создан был катехизис пролетарского писателя. Наконец, не вполне ясны еще были даже принципиальные вопросы: что такое социализм, что такое коммунизм, какое общество следует строить, какова роль культуры в этом обществе. Согласия не было ни среди вождей, ни среди литераторов, независимо от их классовой принадлежности. Недаром Ленин считал необходимым обличать пролеткультовцев, а Луначарский – спорить с представителями левого искусства.

Недаром и новый, только что написанный замятинский роман «Мы» не был понят коллегами и друзьями, имевшими совершенно иные представления о том, каким должен быть (и каким, по их мнению, будет) социализм. Чуковский писал в дневнике: «Роман Замятина „Мы“ мне ненавистен. Надо быть скопцом, чтобы не видеть, какие корни в нынешнем социализме. Все язвительное, что Замятин говорит о будущем строе, бьет по фурьеризму, который он ошибочно принимает за коммунизм». Примерно такие же претензии к Замятину предъявляли Горький («отчаянно плохо», «гнев старой девы») и Пришвин («…привел идею социализма к абсурду. Разумеется, социализм от этого ничуть не пострадал, но мне стало очень досадно, что столько ума, знания, таланта, мастерства было истрачено исключительно на памфлет, в сущности говоря, безобидный и обывательский»). Между тем Замятин уже тогда предугадывал, каким стандартизованным безобразием может обернуться великая советская утопия. Горький, Чуковский и Пришвин – гуманисты, человеколюбцы, романтики – все-таки верили в возможность построения справедливого, разумного и прекрасного государства и старались различать в повседневном свинстве черты идеального Города Солнца.

Чуковский и его коллеги пытаются заниматься повседневной культуртрегерской работой, но делать это все труднее и труднее. Среда делается все более вязкой, и каждый шаг требует все возрастающих усилий.

«Всемирная литература» уже не может издавать книги по намеченному плану, даже и при условии «марксистских предисловий»: теперь публикация каждой книги должна быть обоснована с идеологической точки зрения. "Мы должны были дать соответствующие рекомендации каждому автору, – пишет Чуковский в феврале 1923 года, – например:

Боккаччо – борьба против духовенства.
Вазари – приближает искусство к массам.
Петроний – сатира на нэпманов и т. д.

Но как рекомендовать «Божественную Комедию», мы так и не додумались". Как только цензоры взялись за работу, деятельность «Всемирной литературы» стала пробуксовывать и останавливаться – и окончательно остановилась в конце 1924 года. Цензура браковала больше половины рукописей, и работа в этих условиях становилась совершенно бессмысленной, а экономические реформы завершили уничтожение издательства.

В дневнике Чуковского в этом году особенно много вырезанных строк и вырванных страниц. Часть дневника он попросту уничтожил (видимо, отдельную тетрадь, от которой уцелела одна страница коктебельских впечатлений).

Лейтмотив записей К. И. в 1923 году – горечь литературного одиночества, ощущение чужеродности, осознание своей ненужности, бессмысленности любых занятий в условиях, когда заниматься своим делом невозможно. Едва не на каждой странице – «тоска». «Тоска. Выбит из колеи – полгода без дела». Из Куоккалы пришли вести о том, что дача Чуковских разграблена. Репин писал о потемневшем брошенном доме, заросших дорожках – и безобразии, учиненном внутри: «Все это, с сокрушенным сердцем, я видел после в растерзанном виде на полу, со следами на всем грязных подошв валенок, среди ободранных роскошных диванов, где мы так интересно и уютно проводили время за слушанием интереснейших докладов и горячих речей талантливой литературы, разгоравшейся красным огнем свободы. Да целый помост образовался на полах в библиотеках из дорогих, редких изданий и рукописей; и под этим толстым слоем нестерпимо лопались-трещали стекла. Какое-то остервенелое разрушение… к чему?»

Но К. И. машет на это рукой: «Мне гораздо больнее, что разгромлена моя жизнь, что я не написал и тысячной доли того, что мог написать». Однажды во сне он искал нужную дверь, не нашел, упал в яму: «Разбился и проснулся с тем чувством, что и в жизни со мною то же: не знаю, в какую дверь, не знаю, в какую дверь, – и яма».

«Одиночество не только в вагоне, но и в России вообще. Брожу неприкаянный».

Время самое неподходящее – и самое подходящее для чуда. «У меня бывали такие внезапные приливы счастья, совершенно ни на чем не основанные, – рассказывал Чуковский в статье „Как я стал писателем“. – Именно тогда, когда моя жизнь складывалась не очень-то весело, вдруг наперекор всему находили на меня приливы какого-то особенного нервного возбуждения». Профессиональный литератор, приливы этого возбуждения он не мог спутать ни с чем: пишется! Пишется!

29 августа 1923 года Чуковский, «дачный муж», вернувшийся в раскаленный город, чтобы сделать какие-то дела, «чувствуя себя человеком, который может творить чудеса», взлетает по лестницам в пустую городскую квартиру, чтобы записать, пока не сбежало капризное вдохновение, первые строчки празднично-счастливой «Мухи-Цокотухи».

1 ... 125 126 127 128 129 130 131 132 133 ... 300
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?