Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вялотекущее расщепление души. Они не просто играют во врачебный консилиум, они специально говорят это в моем присутствии, чтобы посеять во мне сомнение, заставить поверить, что я сошла или схожу с ума. Своей серьезностью, актерской игрой в науку, задумчивой озабоченностью они пытаются расщепить мою душу.
— …Больную характеризует многотемность бредовых идей… Она болезненно заострена на эмоционально-значимых темах…
Вскоре они разрушат совсем мою память. Первый этап таксидермизма — надо все забыть. Потом можно даже выпустить отсюда беспамятное чучело, бывшую мою личность, от которой останется только паспорт в столе инспектора ОВИР Суровой. Но проще отправить в Сычевку.
Профессор покачал головой, и с его серо-седой, якобы профессорской прически посыпалась перхоть. У него было красное отекшее лицо пьяницы, крикуна и рукосуя. Он сказал категорически:
— Мы придаем основное значение не ведущему синдрому, определяющему, как это ошибочно считалось ранее, форму шизофрении, но главному — итогу течения болезни. В первую голову необходима длительная устойчивая терапия…
Консилиум. Бесовская курия!
Выскребенцев гундел, захлебываясь чувственным удовольствием от огромного количества ученых слов:
— Здесь имеет место типичнейший случай полного аутизма, того, что мы называем стеклянной стеной отчуждения, сопровождающегося неустойчивостью мышления и глубокой неконтактностью…
Один из белых халатов спросил Выскребенцева:
— Вы не рассматривали вопрос о переводе больной на амбулаторное лечение и поликлинический надзор?
Это значит — не собираетесь ли вы ее выписать из больницы? Нет, они меня не выпишут. Не надо пустых надежд. Они меня не отпустят, пока не превратят в выпотрошенное, беспамятное чучело. И халат — скорее всего — не имеет в виду меня отпускать. Наверное, это просто его реплика в их сумасшедшем представлении.
— К сожалению, больная не проявляет никакой критики своего состояния, — горестно вздохнул Выскребенцев. — Мы не можем констатировать ни малейшей положительной динамики…
И красномордый профессор отрезал:
— Без поддерживающей терапии нейролептиками бредовые идеи могут быстро и очень сильно актуализироваться. Пока разговоры о выписке явно преждевременны…
Они не развлекались. И не издевались надо мной. Видимо, такие разговоры входят в их тактику расщепления человеческих душ.
А Выскребенцев тоненько засмеялся:
— Тут уместнее говорить о стационаре для хроников…
Стационар для хроников — это Сычевка.
Когда они вышли, я спросила Анну Александровну:
— А что такое Сычевка?
Она закрыла на миг глаза, вздохнула, перекрестилась.
— Смерть, — сказала она тихо. — Страшная, медленная смерть. Там и работа у персонала — не лечить, а содержать. Сама понимаешь, что за больница. Это бывший концлагерь под Смоленском. Все осталось как было — проволока, бараки, только вместо вертухаев — уголовники-санитары, и срок до смерти… Больше трех лет никто не выдерживает…
Адонаи Элогим! Спаси меня! Избавь от этого ужаса!
Алеша, ты слышишь? Больше трех лет никто не выдерживает…
57. Алешка. Меморандум
Не помню, как я добирался домой. На тротуаре я очнулся оттого, что пил распухшими разбитыми губами из лужи, во мне горела и мучительно ныла каждая клеточка. Какой-то прохожий похлопал меня по плечу:
— Слышь, керя, вставай! Иди домой, ты уже наотдыхался! Слышь, вставай!..
Я плохо видел его, он двоился, расплывался — левый глаз у меня совсем затек.
— Слышу, — сказал я и удивился хлюпающему звуку моего голоса. Сплюнул — и на черный мокрый асфальт вылетел вместе с кровавой кашей зуб.
— Давай помогу, — говорил мне незнакомый человек. — Сейчас менты объездом тронутся, в два счета загребут в вытрезвитель…
К счастью, он принимал меня за пьяного, он ведь не знал, что мне отомстили товарищи убитого героя.
Потом прохожий пропал куда-то, и я отправился домой, не разумея маршрута, не соображая, где я нахожусь. Мне было только очень холодно — они разорвали на мне в клочья куртку, и весь я промок насквозь, пока валялся на тротуаре у подъезда. Я пытался остановить машину, но шоферы освещали меня фарами — грязного, разодранного, окровавленного — и с ревом исчезали в темноте. Я никак не мог найти троллейбус — может быть, я шел не по тем улицам или они уже перестали курсировать. Мечтал присесть где-нибудь отдохнуть, но не было ни одной скамейки.
Чудовищно кружилась и гудела голова. На каком-то перекрестке мне показалось, что я теряю сознание, но меня просто согнуло пополам и началась ужасная рвота — из меня текла желчь и пена. И все время сверлила лишь одна мысль — не упасть, ни в коем случае не упасть. Тогда заберут в вытрезвитель и все проблемы у них со мной будут решены — пьянице в вытрезвителе ничего не стоит впаять год за хулиганку. А я не написал и не передал…
Я наверняка не дошел бы. Но, останавливая в очередной раз такси, я влез в карман куртки и понял, что геройские мстители вытащили у меня деньги. Может быть, это входит в сценарий разбойного нападения неустановленных преступников, а может — просто естественный рывок нормальных уголовников.
А у меня было четыре новеньких сотни и разменные мелкие бумажки. Воришки проклятые! И ярость придала мне сил, я долго еще шел по улицам, пока все не погрузилось в густую пелену беспамятства…
А пришел в себя, увидев перед собой лицо Шурика. Я лежал на диване, укрытый одеялом. На голове — приятная холодящая тяжесть мокрого полотенца. Лицо очень болит. Ничего не помню — как добрался сюда, что происходило — все исчезло.
— Шурик, они у меня все деньги украли, — сообщил я, и мне почему-то казалось это очень важным, и досада, что деньги эти бандюги не сдадут начальству, а тихонько припрячут и потом пропьют, была такой огромной и острой — мне хотелось, как в детстве, уткнуться в одеяло и горько заплакать. Наверное, это была спасительная защитная реакция измочаленного организма.
— Плюнь, забудь, — улыбнулся Шурик. — И так проживем. Слава богу, сам-то хоть пришел…
— Сколько времени?
— Полвторого. Ты почти четыре часа проспал. Я тебе сейчас крепкого чаю налью.
Я приподнялся, спустил ноги с дивана, и вся комната подпрыгнула и метнулась перед глазами, плавно покружилась, не сразу замерла, и все встало на свои места. У меня, наверное, небольшое сотрясение мозга. Левый глаз ничего не видит — толстая, гладкая, как финик, горячая опухоль на его месте. Ладно, все пройдет, надо сейчас собраться с мыслями, сгруппироваться, отбить сильно концовку.
Сорок лет назад во время спектакля Соломон выскочил за кулисы и ткнулся глазом в чью-то горящую папиросу — потом два месяца болел, — но в тот вечер отыграл остальные три акта.
На столе млел сизым паром рубиновый чай в стакане. Я встал с дивана,