Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нас не должно удивлять это после всего вышесказанного. Давно известно, что жгут и опаляют души человеческие только слова, исходящие из самой глубины человеческого духа, как исповедание истины, не просто умом принятой, а всем существом усвоенной. Даром такого именно слова обладал Константин Аксаков, и оно продолжает звучать с прежней убедительностью и в настоящее время, произведя какое-то особое впечатление не только необыкновенной собранностью в нем мысли, так и бьющей в одну точку, но и до сих пор неостывшей горячностью, способностью разогреть читателя даже в наш холодный век.
Вождем остается Константин Аксаков по сей час. Многое по-новому видим и чувствуем мы сейчас, и во многом уроки нашего опыта расходятся с тем, чему учил и куда нас звал Константин Аксаков. Не разделим мы с ним той силы негодования, которая подымала его против Петра, и его анафематствования Петербурга. Не разделим и того упрощенно-идиллического восприятия древней Руси, которое облегчало ему его полемику с Петровской Россией. Далеки мы от возвеличивания общинного начала в русском земельном строе. А главное, далеки мы от той детски-оптимистической оценки «народа», которая вдохновляла славянофилов на борьбу с петровской Россией и делала их оппозиционерами российской Императорской власти. «Все, что я только имею, чем Господь меня наградил, готов я посвятить истине и отечеству: и то и другое для меня нераздельно, да и необходимо». Всегда ли однаково в унисон говорят Истина и Отечество? Мы знаем, что нет. Для Константина же Аксакова «отечество», к тому же в вопросе обладания Истиной, сливалось с «народом», покрывалось «народом» – и именно простым народом. Славянофилы были не только патриотами, не только народолюбцами, но и «народниками» – то есть людьми, которые идеализировали народ и создавали из него кумира, ища в нем сосредоточения Истины, которые верили, что народ погрешить не мог, поскольку его не вводило в грех «правительство», «государство», «право», те элементы формальной государственности, значение которой славянофилы естественно недооценивали и существо которой даже не вполне понимали.
Император Николай I не особенно доверял славянофилам, и он был со своей точки зрения прав. Своим государственным разумом он ощущал в них силу, способную принести немалый вред своей пристрастностью. Для него публицистика славянофилов была во многом ребяческой и крикливой. Он видел многое, что было в полной мере недоступно не только не знающему жизни Константину Аксакову, но и многознающим и мудрым его товарищам по триумвирату – Хомякову и Киреевскому… Понимал Государь, что нет места для того безграничного оптимизма, которым дышала речь славянофилов и, в особенности, речь Константина Аксакова в отношении к народу. Просто было бы вести государственный корабль, если бы действительно достаточно было для того, чтобы узнать Истину – спросить «мнение» страны, за собою оставляя лишь бремя выполнения этого «мнения». Поскольку славянофилы, и в первую очередь Константин Аксаков, толкали общественную мысль в этом направлении, они колебали власть и действовали безответственно, движимые доктринерской самоуверенностью, а не здоровым государственным разумом…
Все это нам теперь ясно, но все это не умаляет того положительного содержания, которое присуще учению, проповеди, публицистике Константина Аксакова и его друзей. Чрезмерности и предвзятости неотделимы от всякого делания человеческого. Эти чрезмерности и предвзятости с особой силой сказываются в литературном наследии Константина Аксакова по известным нам свойствам его натуры. Но эти же свойства его натуры делают в его изложении наиболее доходчивыми и ударными золотые мысли, которые впервые с полной ясностью были высказаны именно им и которые до сих пор остаются программными лозунгами русского национального самосознания.
Глеб Успенский. 1840–1940
Мало кто читает в настоящее время Глеба Успенского. Правда, не легок он, «громоздок» для чтения. Правда и то, что лежит нередко на его сочинениях отпечаток тенденциозности, отталкивающий для русского человека, пережившего революцию и по-новому увидавшего Россию. И все же жаль, что мало знакомятся с произведениями этого писателя – жаль по многим соображениям. Тот, кто не знаком с Успенским, не может сказать, что он знает русскую литературу. Ведь был он писателем «почти что» великим! И по манере письма, сочетающей фламандскую «мелкопись» с громадностью записываемых полотен, и по направленности взгляда, обращенного на стороны жизни, лежащие часто за пределами кругозора наших любимых классиков прозы, и по зоркости этого взгляда, правдиво вскрывающего даже то, что не укладывается в мировоззрение автора, ему противоречит и его обличает, и, главное, по трепетной страстности изложения, делающей подробное, как бы протокольное (по предметному содержанию) изображение будничной действительности моральной проповедью, дышащей болью, негодованием, жалостью – сочинения Успенского являются чем-то незабываемым. Не только, однако, не может сказать о себе тот, кто не знаком с Успенским, что он знает русскую литературу: не сможет он сказать, что знает и русскую действительность!
Успенский для познания былой России даст иногда больше десятков и сотен томов научных и публицистических исследований: светочувствительная пластинка его «почти что» гениального репортажа сохранила нам такие воспроизведения русского быта, которые – вопреки собственным толкованиям автора – показывают нам Россию такой, какой она была, и с темными, и со светлыми ее сторонами.
Но, может быть, еще интереснее, чем творения Успенского, сам автор их. На нем можно изучать самые больные, самые глубокие, самые острые проблемы русского общественного самосознания.
Успенский есть воплощение той болезни