Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Облака фантастической формы проплывали над лощиной, и мне всё казалось, что облака хотят что-то сказать мне своими формами, как будто они принесли известие мне лично. Смогу ли я когда-нибудь посмотреть на облака в Рейкьявике? Не окажутся ли мои чувства усоногими раками в сравнении с красотой жизни?
Должен ли я был переехать в Рейкьявик, чтобы копать лопатой канавы или возводить бараки для американцев? Отказаться от овец, которых мне завещал отец и с которыми я работал день и ночь, чтобы животные стали выносливее и лучше размножались, в результате чего овцы обычно приносили двойни и тройни? Уехать с земли, где мои предки жили целое тысячелетие, чтобы жить в городе, где никто никогда не видит продуктов своего труда, работая по найму и становясь рабом других людей? Где все говорят, что время — деньги, и тратят на театр и другие развлечения то, что они зарабатывают, сидя в офисах в одежде из полиэстера? Уехать от альвов, от невидимых существ, живущих в горных склонах. Из мест, где рассказывают истории о каждом холме и каждой впадине и где я стрелял в гадящего лиса. От камней, с которыми я разговаривал в детстве. От болот, покрытых пушистой травой, и склонов, хранящих древние тайны. Почему мы с тобой не могли благополучно жить здесь, в этих местах? Неужели я никогда не увижу высокую и густую траву на Холме Китовой Отмели, на лугу, который я сам возделывал? Может быть, сегодня в Рейкьявике изобилие и достаток, а завтра? Кто это знает?
Я помню, как сказал однажды, что человеческие сообщества похожи на яблоки. Чем больше размер, тем меньше вкуса. Я знал это по яблокам, которые привозили в Кооператив по заказу старого Йенси.
Ты ответила, что я ничего не понимаю ни в Рейкьявике, ни в яблоках. У тебя всегда и на всё был готов ответ. Это было восхитительно.
Я пошёл проведать могилу отца и вспомнил обещание, которое я дал ему, когда он, уже на смертном одре, сделал меня своим наследником. Ферма Колькюстадир принадлежала нашему роду в девяти поколениях, и я сказал отцу, что не намерен выпускать землю из рук рода. Мой брат Сигюрйоун только что умер от туберкулеза, племянник Мартейн был ещё ребёнком, а сестра Лилья стала инвалидом. У неё что-то случилось с головой, и её состояние постоянно ухудшалось. Что бы ни произошло, я знал, что моя душа будет здесь и я не смогу взять её с собой в Рейкьявик.
«На твоё усмотрение», — сказала ты. Если таков был мой выбор, то я должен был жить с ним!
Ты покраснела и поджала губы. Твои глаза. Я не мог посмотреть в них, это было слишком больно.
Всё, что связывало нас, казалось, оборвалось в одно мгновение. Так ли это?
Ты знала, что это мой ребёнок, но об этом не должен был узнать никто и никогда. С тех пор наши отношения прекратились. Мы вдвоём. Никогда больше. Однажды поздно вечером мы встретились у двери овечьего загона, и на этом наша история закончилась.
Ты помнишь, как сказано в «Саге о Греттире»[41]? «Мало ли какая безделица случается к ночи»[42].
Помню, сердце говорило мне, что я люблю тебя; я смотрел на тебя и видел твою серьёзность и решимость, когда ты вытирала слёзы, разговаривая со мной, а я стоял, как обветренное бревно сплавного леса. Я просто любил тебя всё больше. Разве не это происходит с мужчиной в присутствии той, которую он желает больше всего, милая Хельга? Разве мужчина не превращается в бледный чурбан и не отступает от настоящей любви?
Ещё не отдавая себе отчёта в этом, я стал наблюдать, как растёт твой живот. Издалека. Подтвердилась старая пословица: огонь любви, зажжённый большим пламенем, не погаснет за один вечер.
В тот вечер я стал тем, кто не поехал, тем, кто предпочёл любви бедную жизнь на ферме. Признаюсь, иногда было сложно. Однажды, например, когда я пришёл к тебе на ферму, выполняя обязанности смотрителя, чтобы осмотреть сено и домашний скот, ко мне подбежала малышка Хюльда и бросилась в мои объятия. Ей тогда было около трёх лет, бедняжке, и она узнавала меня так, как родственники узнают друг друга, доверяя только ощущениям и интуиции. Меня переполнило всеохватывающее чувство любви. У неё были белые локоны, которые блестели на солнце — они были белее лебяжьих крыльев, — и она спросила, не хочу ли я поиграть с ней в песочнице. Своим чистым детским голосом, с удивлением в голубых глазах. Потом ты вышла из дома и увидела нас во дворе; не сомневаюсь в том, что ты помнишь это. Ты сделала предостерегающий жест. Сказала Хюльде, чтобы она прекратила ласкаться к незнакомцам. Ты сказала именно так — ласкаться.
Я пошёл в загон для овец. Сел на стог сена, где мы совсем недавно наслаждались друг другом, по крайней мере, мне так казалось; где я наблюдал, как твоя грудь покачивается на теле, словно лебеди на волнах.
Как ни старался я держаться стойко, слёзы потекли из меня, как кровь через марлю. Рыдания сменились другим состоянием. Я почувствовал, как моя воля опустилась в ноги; воля говорила мне встать и подойти к двери твоего дома, и там я должен был сказать тебе: «Поедем». Только одно это слово: «Поедем». Но я был твёрд. «Карабкаться вверх на киль!»[43] Я думал о том, каким человеком стану в Рейкьявике. Пошёл бы по миру вместе с тобой и с детьми. Смог бы я любить тебя и ваших с Хатльгримом детей в этих обстоятельствах? Так ли это очевидно, Хельга, что у нас с тобой всё было бы хорошо? Ради тебя я рыл бы канаву и снова засыпал бы её, одну и ту же канаву всю свою жизнь. Ради тебя я проходил бы несколько миль в день каждый божий день туда и обратно, изнашивая пары и пары обуви только для того, чтобы прикоснуться к тебе кончиком пальца. Ради тебя я съел бы мыло, если бы ты попросила. Но отказаться от себя самого, от сельской местности и фермерского хозяйства, которые стали моей плотью и кровью, — на это я был неспособен. Хорошо, что я взял себя в руки. Пока я вытирал слёзы, сидя в сене, в дверях появился Хатльгрим.