Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И я останусь в Киеве, буду с тобой.
В темноте мы не видим друг друга, но я угадываю, что он пристально смотрит на меня.
— А как же мама?
— Она поедет одна, не страшно. — Об этом я уже успела подумать. — Там люди свои, советские, поддержат, если в этом возникнет надобность.
— Мама обидится на нас обоих.
И все же он рад тому, что я остаюсь. Чувствую это всем существом. Георгий тоже в плену любви, боится думать о нашей разлуке. Но что он будет делать в оккупированном Киеве? Неужели... Нет, нет! Решительно отвергаю эти сомнения. Интересуюсь:
— Ты будешь работать в подполье?
Он сразу становится суровее, словно замыкается в себе. Каким образом я уловила этот перелом, не знаю. Видимо, наши души просто живут одна в другой и общаются самостоятельно, помимо нашей воли. Он говорит твердо, изменившимся голосом:
— Верочка, давай условимся: что касается моей работы, ты никогда ни о чем не спрашиваешь у меня. Понятно? Все, что можно будет сказать тебе, я скажу без принуждения. — Немного подумав, добавляет: — И вообще о подполье ты сном-духом не знаешь. Ничегошеньки. Выбрось это из головы.
Мой милый, умный, добрый-предобрый Жорж. Как истый шахматист, он видел не только позицию, сложившуюся в данный момент, но еще и возможные варианты в будущем. Не этот ли его наказ — «о подполье ты сном-духом ничего не знаешь» — и спасет мне жизнь.
За окном утихло. Не гудят машины, не слышно далекой канонады, молчат зенитки. Видимо, и войне нужна передышка. За день упилась она человеческой кровью, набила глотку жертвами, спит. Однако сон ее неспокойный, короткий. Лишь забрезжит рассвет, она проснется, оскалит свои железные зубы, дохнет пламенем. Страшная. Чудовищная. Но не оробели бойцы переднего края, киевские ополченцы, они выходят на поединок, чтобы огнем испепелить это чудовище. Смертью смерть поправ. Вижу, как за окном скользнула звезда, прочертив в небе красную полосу. Нет, это сигнальная ракета. Звезды же не взлетают, а падают. Мне холодно, холодно от сознания того, что мы не принадлежим сами себе, что над нами властвует сила, неотвратимая, как фатум. Еще недавно всю нашу страну венчали мир и покой, люди работали, женились, качали малюток, шли в колоннах первомайских демонстраций... И вдруг — какой разительный контраст! — война, руины, тысячи смертей. Ужасно. Мне хочется думать о чем-то ином. Говорю Георгию:
— Ты учился в гидромелиоративном институте, я — в институте пищевой промышленности, мы могли прожить двести лет и не знать друг друга. Хорошо, что нас случайно познакомили. Если бы не этот случай, вероятно, никогда в жизни я не встретила бы такого, как ты, Жоржик.
— Абсолютно. Какого же?
Он улыбается, но я отвечаю серьезно:
— Красивого. Красивого и внутренне, и внешне. За все месяцы нашего знакомства ты ни разу не пришел на свидание без цветов. Я любила ходить, опираясь на твою крепкую руку, а твою высокую стройную фигуру узнавала за сотни шагов. Мне нравятся твои зеленоватые с просинью задумчивые глаза, теплая улыбка, взгляд, все, все.
— А ребята говорили, что я и в подметки не гожусь такой красавице, как ты...
— Глупые они.
— Один только Подласов не относился ко мне критически, но его мнение субъективно, ведь он — друг.
— Кому же и верить, как не друзьям?
— Александр и тебя расхваливал.
— Это приятно.
Хочется сказать Георгию что-то хорошее-прехорошее, поблагодарить за счастье, которое он дал мне, встретившись на моем пути, высказать свою безмерную преданность ему.
— Вот будем вместе работать в подполье...
— Погоди, — перебивает Георгий. — О каком подполье ты говоришь?
— Да я просто так... Фантазирую... Разве нельзя?
— Это другое дело.
— Работая в подполье, мы не однажды столкнемся с трудностями, опасностями, но меня ничто не пугает. Через тернии к звездам... Пусть арестовывают меня, режут, огнем жгут, — клянусь! — я никого не выдам, умру как патриотка.
— Хоть это и фантазия, но не надо думать о смерти, Верочка, — мягко говорит Георгий. — Погибнут фашисты, они начали войну, чтоб сгореть в ней. А мы будем жить — и наша прекрасная Родина, и ты, и я. За это мы и ведем борьбу. Я люблю тебя, Верочка, люблю, как в первые дни нашего знакомства.
Прижимаюсь к его груди.
— И я люблю тебя, Жоржик, очень-очень.
Заснули мы на рассвете, заснули под музыку первых артиллерийских залпов.
Домой я вернулась в одиннадцать часов утра, маму застала в панике.
— Скоро выезжать, а тебя нет, — говорит она, глядя на меня с укором. — Надо еще раз проверить, не забыли ли чего-нибудь.
— Мама, — я решила сразу открыть ей всю правду, — ты поедешь без меня. Там люди свои, советские, помогут, если придется худо. Я остаюсь в Киеве.
— Что?! — Она спрашивает недоуменно, почти испуганно.
— Я остаюсь.
— А Георгий?
— Он тоже.
Мама меняет тон:
— Почему?
— Так надо.
Продолжить разговор нам помешала моя школьная подруга Соня Флейшман. Она появилась неожиданно, увидела сложенные горкой узлы и чемоданы, осуждающе покачала головой:
— Бежите? Как вам не стыдно? Паникеры! Вчера в оперном театре состоялся общегородской митинг. На нем были рабочие, служащие, бойцы Красной Армии, ополченцы. Партер, балконы — все забито людьми. Выступали Александр Корнейчук, Ванда Василевская, Микола Бажан, бригадный комиссар Михайлов, секретарь ЦК КП(б)У по пропаганде Лысенко. Они говорили, что в Киеве спокойствие, уверенность и сила. Поэт Александр Безыменский прочитал свое новое стихотворение «Киев». А знаете, кто еще сидел за столом президиума? Семен Михайлович Буденный! Присутствовавшие как только увидели его — подняли шквал аплодисментов. Трудно передать, какой там царил подъем. Прибежала я домой, а мои тоже собираются. Напустилась на них с ходу: «Ну-ка, распаковывайте узлы!» Поднялся шум: как? Что? Объяснила им все, теперь угомонились.
Поскольку подруга сама была на этом митинге — состоялся он в четверг, 4 сентября, — ее слова звучали убедительно, действовали