Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Нас на удаленку перевели, представляешь?.. Снова этот вирус, черт бы его выдрал. Буду из дома работать, с тобой больше общаться будем. Здорово же, а?
— Здорово, — отвечает Анна, укутанная в одеяло, словно младенец.
Вечером она не выдержала, сорвалась. Рыдала в ванной до икоты, забивала в рот махровое полотенце, окунала голову в холодную воду. Гриша выломал дверь, выволок насквозь мокрую Анну и передал на руки Томе. А потом, брезгливо сморщившись, пробурчал:
— Я же говорил.
Тома не ответила. Утащила Анну на диван, растерла махровой простыней, укрыла одеялом. Анна долго лежала, вцепившись в ее ладонь, и бормотала:
— Не бросай, только не бросай…
Тома тоже плакала. Обнимала, целовала куда-то в виски. Чужие, вроде бы, люди, за это время они стали единым целым.
А теперь идут в парк. Тома решила, что сможет доделать работу и вечером, а поэтому волочет Анну подышать свежим воздухом. В самый дальний парк увозит, только бы не бередить старые воспоминания. Анна сразу же понимает, почему, но молчит, спрятав опухшее лицо за цветастой маской.
В парке они снимают перчатки, стягивают намордники и бредут по аллеям, густо засыпанным желтой листвой. Ветер пахнет яблоками, и Анна с удивлением думает, что сейчас и сама съела бы сочное яблоко. Аппетит, покинувший ее после смерти мужа, будто возвращается под руку с зябким чувством.
Тома улыбается. Дышит полной грудью, по ее щекам бродит чахоточный румянец. Тома кажется на диво красивой. Если бы только не эти черные волосы, выкрашенные дешевой краской, так непохожие на его прическу…
— Представляешь, да? По три тысячи! У меня дочери сапоги нужны, Тимур вот-вот из куртки вырастет, уже руки торчат, а они — по три тысячи! И кому — овце этой, подлюке, да я бы ей гвоздики только…
Осекается, замирает. Втягивает голову в плечи.
Анна фальшиво смеется— все в порядке, продолжай. Я знаю, что не со зла.
— Так вот, три тысячи! А когда Юлька, ну, напарница моя, болела, мы ей сбрасывались по пятьсот, ну это же простая Юлька, а это — сама грымза!
Солнце беспощадно светит в глаза. У поросшего тиной прудика стоит мужчина в кепке-козырьке, кормит голубей пшеном из пачки. На лице у мужчины красуется бледно-голубая маска, словно он боится заразиться и от птиц.
Пустынно и безлюдно, словно на кладбище. Эх, Анне бы сейчас лопату…
Но про лопату можно забыть. Тома хохочет, Тома тараторит без умолку, Тома делает все, чтобы они хоть на полчаса забыли про смерть и позволили себе улыбаться, болтать и просто жить. И Анна, глядя на Тому, тоже улыбается и чувствует — впервые за все это время — что губы не резиновые и не деревянные, что в глаза больше не налили слез под завязку, что есть в мире еще хоть что-то, кроме рыхлой земли на могиле.
Она пытается не искать в Томе его улыбку и его взгляд. Это неправильно. Она любит Тому как сестру, с ног до головы — и вьющиеся волосы с посеченными концами, и сыплющуюся черным тушь, и щеки с рытвинками от прыщей, и дряблый подбородок… И искорки в глазах. И улыбку. И теплую ладонь, которую хочется держать в своей руке.
Сначала Анне это кажется предательством. При одном только воспоминании о муже все внутри коченеет, напитывается стылым холодом, и хочется упасть на тропинку, свернуться калачиком. От мыслей о любви, физической или эмоциональной, рвота подступает к горлу. Анна знает, Анна искренне верит, что больше никогда не сможет полюбить.
Но она будто раз за разом открывает в Томе его отголоски и его кровь, что бежит в ее венах. Это любовь, но и не любовь вовсе. Она полна боли, тяжелой и кладбищенской, но в ней едва тлеют робкие огоньки.
И Анна готова держаться за эту странную любовь, что бы ни твердил ей разум.
Они валяются в листве, смотрят в высокое небо. Тома тарахтит, забивает шумом скорбные мысли.
— Застудимся! — повторяет Тома, но ее веселый голос будто готов к опасности. — Ой, застудимся…
— Ну и пусть, — отвечает Анна. — Пусть.
Тома держит ее за руку. Греет.
И Анне кажется на миг, что, быть может, они и вправду справятся.
***
— Как ты вообще спишь с ним? — язык заплетается, и Анна хихикает.
— Да нормально, не слышу. Я ведь тоже в это время сплю, — Тома хихикает в ответ, и они сидят, две кумушки на полутемной кухне, где включен один-единственный абажур над столом, и зажимают руками рты. Алкогольный дурман клубится вокруг них облаками.
Тяжелый мужской храп проносится по дому.
Перед Анной и Томой стоят бутылки вина, тарелки с потемневшими кусочками бананов и нарезанными безвкусными грушами, а еще яблоки. Яблоки Анна купила сама, сходила в магазин, пока Тома работала в детской.
В квартире спокойно. Глубокая ночь стерла внешний мир, оставив лишь узенькую кухню. Кажется, траур и правда отступает — порой Анна помогает Надюшке с поделками, порой играет с Тимуром в битву-полиции-и-пожарников. Дети все еще сторонятся «тети Ани», которая иногда с трудом держит лицо, иногда плачет, иногда ведет себя, как «психическая». Гриша все чаще намекает, что пора бы и честь знать, собирать свои манатки и ехать домой.
Анна делает вид, что не понимает. Она еще не готова.
— Ну и храпи-и-ит, — Анне это кажется дико смешным, но она боится сорваться в истерику и пережимает смех где-то в горле. Тома кусает яблочный кружочек — у нее багровое лицо, у нее блестящие от вина глаза, у нее красные губы. От Томы тянет жаром.
— Том, что бы я без тебя делала…
— Жила! — Тома склоняется близко-близко. Запах ее сладких духов больше не отталкивает, не выбивает землю из-под ног. Кладбищенскую?.. — Жила бы. Тяжелее, да. Но все равно.
— Нет. Если б не ты, я с кровати не… Я бы вырыла могилу и лежала там. Все время.
— Я б тебя вытащила.
— Ну ты, Томка… Я ж говорю, без тебя!
— Я бы все равно вытащила. Он тебя любил! — глаза ее заволакиваются мутью. — Так любил, Аня… Никого так не любил. Ни мать, ни меня.
— Знаю.
— Как я бы тебя бросила? Гришка мне все — сама, сама выкарабкается. Дети же. Ты чудишь… Но я не могла. Это он все, ради него.
— Тома, спасибо тебе… И Грише спасибо, хоть и мудак он.
— Зря ты, Ань, — она кладет тяжелую руку ей