Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через пару минут бабушка вышла из своей комнаты. Она явно любовалась собой, пусть рядом и не было зеркал. Она улыбалась мне, пытаясь показать свое приподнятое настроение. Она пританцовывала и порхала из одного конца комнаты в другой. Было видно, что когда-то она была изящна и легка, потому как движения ее были уверенны. Но грация ушла под руку со временем, оставив свои следы на этой женщине. И она не казалась сумасшедшей, над ней не хотелось потешаться, но и восхищаться было также сложно. Это была печальная картина. Не из-за неуклюжего порой танца, не из-за платья не по размеру, не из-за несоответствия. Дело было в ее взгляде. В ее глазах томилось отчаяние, которое сложно было скрыть. Она смотрела на меня и улыбалась, но глаза говорили за нее. И говорили они о том, что она пыталась перекрыть всю свою боль.
Пластинка закончилась, и Елена Матвеевна обратилась ко мне:
– Что, думаешь, бабка совсем с ума сошла?
– Нет, почему же. Это было очень трогательно.
– Трогательно, – она вздохнула. – уже не так трогательно, как было раньше.
– Юрий Алексеевич сказал мне, что то, что было раньше не повторить. В этом и исключительность прошлого.
– Ох, Юра-то прав. Но в прошлом живут как радость, так и разочарование. И в этом тоже его исключительность.
– Я, конечно, не возьмусь советовать или наставлять. Но разве все, что было там и тогда не делает нас такими, какие мы есть? И есть ли смысл вообще оценивать прошлое, если оно неизменно?
– Ты понимаешь, в чем дело? Хорошо, когда ты молодой. Ты смотришь назад и думаешь, что вот ты такой сейчас благодаря тому, что было. Но впереди у тебя еще целая жизнь. А мне не так много осталось, сынок. Мне некуда смотреть, кроме прошлого. Кроме него у меня ничего и не осталось. А когда в твоем прошлом есть такой огромный кровавый след, – она запнулась. – ну, ты понимаешь, не оценивать его сложно. Остается только и мечтать, как бы все сложилось, поверни судьба иначе.
– Мне сложно понять, каково это. И лучше бы никогда не понять, – я уставился в пол. – мне так всегда говорила бабушка.
– Да. Врагу не пожелаешь такого. Мальчишки погибали, девчонки, из шебутных и смелых, погибали вслед за ними. Матери, отцы, деды и бабки, сыновья и дочери – всех коснулось. Ни еды, ни детства, не говоря уже о спокойствии. Даже после победы.
Елена Матвеевна все еще сидела в платье. С виду она была торжественна, по-летнему весела, задорна. Но ее скорбные глаза, в которых отсутствовало ожидание чего-либо, омрачали ее образ. А ведь такова и была победа. Такой нам ее сейчас и представляют. Торжество завоевателей, парады в честь окончания смертей. И ведь на то чтобы почтить память, нам выдают эту пресловутую минуту молчания. А на празднование – целый день. И за всей этой красно-георгиевской мишурой со звездами и танками стоят трупы. И лишь тихо смотрят, как маршируют те, кого они защищали.
Несомненно, радость от окончания войны оправдана, она нужна и это было действительно важно. Это была радость от облегчения. Но лишь в тот момент, когда это случилось. Год спустя, пять или семьдесят, не важно, сейчас это простое мерянье патриотизмом. Какую дань мы отдаем погибшим, проводя авиашоу и парады военной техники? Как георгиевская ленточка помогает чтить ветеранов? Разве наклейки «На Берлин!» на автомобилях поднимают дух тем, кто трудился, голодал и помогал в тылу? Никто из участников не хочет вновь видеть самолеты, танки, оружие, парады и многотысячные напоминания о тех временах, и только потому, что напоминать им не нужно. Они и так с этим живут. Я не берусь судить. Но сегодня мы наряжаем войну, грязную, окровавленную и бессмысленную, в платье, и ждем, что она будет улыбаться нам. И она улыбается. Но правда глубже – нужно только заглянуть в глаза, полные слез.
Солнце уже не радовало. Оно прожигало насквозь. Елена Матвеевна думала вместе со мной, но совсем о других вещах. Но вдруг она продолжила:
– И ведь воевали не за страну, как говорят. Воевали за свой дом, за своих родных, за себя воевали. И боялись, понятное дело. Боялись врага, боялись своих, потому что бежать нельзя, умирать боялись, – к ее глазам подступили слезы, но она взяла себя в руки. – благо, мир наступил. Пусть и большими жертвами.
– Если посмотреть, мир никогда не наступит. Относительный, разве что.
– И умирать будут всегда. Такова наша людская натура. От этого ценность жизни не пропадает. – на ее глазах выступили слезы. – жизнь выбирать не тебе… Видел обгоревшую дверь?
– Видел. Но не дверь. Дверь новая.
– Да, та совсем сгорела. Вместе с квартирой. Восстановили, слава богу. Вещи я уже сама потом привезла из деревни. Граммофон, книги, комоды эти дореволюционные.
– Кто-то поджег вашу квартиру?
– Кто бы знал, – Елена Матвеевна начала бесшумно плакать. – спасибо тебе, сынок, за помощь.
– Вам спасибо, Елена Матвеевна, за то, что приютили.
– Будет тебе.
– Елена Матвеевна, – я вкрадчиво спросил. – а что за соседи этажом ниже, с иконами?
– А я и не знаю. Приезжают время от времени, про Бога своего все говорят, мол хранит он меня, – она улыбнулась сквозь слезы. – меня вот хранит, а кого-то не хранит. Я особенная, что ли?
– Вы необычная.
– Ой, хватит тебе, – она отмахнулась и, кажется, немного повеселела. После этого она оставила меня одного, принявшись что-то готовить на кухне. Я лежал около пяти минут и наконец долежался до мысли, что мне нужно идти. Теперь это было целью. Выяснение причин и мотивов я оставил на тот момент, когда буду оглядывать город. Я собрал вещи и начал обуваться. Елена Матвеевна вышла из кухни:
– Ты уже уходишь?
– Я пойду, Елена Матвеевна.
– Эх, – она по-доброму посмотрела на меня. – ну, хозяин-барин.
– У вас отличная библиотека. И граммофон, конечно, волшебный. Но самое лучшее – удобная кровать.
– Ой, спасибо-спасибо, внучок.
Я оделся и стоял на пороге:
– До