Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Что, если жизнь, которая, как нам кажется, проходит в бесчисленных длинных коридорах, залах ожидания и чужих городах, на террасах, в больницах и садах, в съемных комнатах и набитых поездах, на самом деле существует в одном-единственном месте, в одной точке, из которой мы видим сны обо всех этих других местах?
Не такая и сумасшедшая идея, по-моему. Чтобы растения росли и размножались, им нужно, чтобы нас привлекали их цветы, так почему бы пространству тоже не нуждаться в нас? Нам кажется, что мы завоевали его посредством наших домов, дорог и городов, но что, если это мы невольно подчиняемся пространству, его элегантному плану бесконечного расширения через сны конечных существ? Что, если это не мы движемся сквозь пространство, а пространство движется через нас, прядется на веретене наших разумов? И если это так, то где находится то место, где мы лежим и видим сны? Может, это резервуар в не-пространстве? Какое-то измерение, которого мы не осознаем? Или эта точка находится где-то в одном конечном мире, из которого родились и родятся миллиарды миров, у каждого своя, такая же банальная, как любое другое место?
И тут я поняла, что если есть такое место, из которого я вижу во сне свою жизнь, то это точно отель «Хилтон Тель-Авив».
Прежде всего, меня там зачали. После войны Судного дня, через три года после того, как мои родители поженились на сильном ветру на террасе «Хилтона», они жили в номере на шестнадцатом этаже отеля, когда уникальные обстоятельства, необходимые для моего рождения, внезапно сошлись воедино. И мать с отцом, очень смутно осознавая последствия, инстинктивно этими обстоятельствами воспользовались. Я родилась в больнице «Бет Исраэль» в Нью-Йорке. Но всего через год, плывя против течения, родители привезли меня обратно в «Тель-Авив Хилтон», и с тех пор я почти каждый год возвращаюсь в этот отель, стоящий на холме между улицей Га-Яркон и Средиземным морем. (Каждый год – это если считать, что я вообще оттуда уезжала.) Но если это место имеет для меня некую мистическую ауру, то дело не только в том, что там для меня началась жизнь или что позже я часто бывала там на каникулах. Еще я там однажды пережила такое, от чего мурашки идут по коже, опыт, который заставил меня острее воспринимать существование лазейки, небольшого разрыва в ткани реальности.
Это случилось в бассейне отеля, когда мне было семь лет. Бассейн этот находился на большой террасе над морем, питался соленой водой из этого моря, и я проводила там много времени. За год до того наш приезд совпал с пребыванием в отеле Ицхака Перлмана, и однажды утром после завтрака мы вышли и увидели, что он припарковался у глубокого конца бассейна и бросает мяч своим детям, которые по очереди прыгают в воду и пытаются его поймать. Вид великого скрипача в блестящей инвалидной коляске и смутное осознание того, что искалечивший его полиомиелит был как-то связан с плавательными бассейнами, привели меня в ужас. На следующий день я вообще отказалась идти в бассейн, а через день мы улетели из Израиля обратно в Нью-Йорк. На следующий год я вернулась в отель с ощущением смутной тревоги, но Перлман больше не появлялся. Плюс к тому в первый же день после прилета мы с братом обнаружили, что в бассейне полно денег – повсюду шекели, безмолвно поблескивающие на дне, словно слив бассейна подключен к банку «Га-Поалим». Все остававшиеся у меня страхи насчет плавания снял постоянный приток денег, которые можно было добыть. Как в любой хорошо работающей схеме, мы вскоре поделили обязанности и стали специализироваться: брат, на два года меня старше, стал ныряльщиком, а у меня был меньше объем легких и лучше зрение, так что я стала наводчиком. По моему указанию он нырял и шарил по мутному дну. Если я была права – а я была права примерно в шестидесяти пяти процентах случаев, – он в радостном возбуждении всплывал на поверхность, сжимая в руке монету.
Как-то после обеда, несколько раз подряд дав ему ложную наводку, я постепенно стала впадать в отчаяние. День близился к концу, наше время в бассейне почти закончилось. Брат мрачно бродил вдоль стенки у мелкого конца бассейна. Я не смогла удержаться и с середины бассейна закричала: «Вон там!» Я врала – я ничего не видела, мне просто очень хотелось порадовать брата, и я не смогла удержаться. Он с брызгами поплыл ко мне. «Прямо тут!» – крикнула я.
Он нырнул. Я знала, что на дне ничего нет, и, держась на плаву, уныло ждала, когда брат это тоже обнаружит. Прошло больше тридцати лет, но я отчетливо помню мучительное ощущение вины, которое испытывала в эти мгновения. Одно дело врать родителям, но так бессовестно предать брата – это уже нечто совсем другое.
Тому, что случилось потом, у меня нет объяснения. Никакого объяснения, кроме того, что, может быть, законы, за которые мы цепляемся, чтобы уверить себя, будто все именно такое, каким кажется, мешают нам воспринимать Вселенную более сложным образом – сложным постольку, поскольку он предполагает отказ от привычки втискивать мир в ограниченные пределы нашего понимания. Как еще объяснить, что, когда брат вынырнул и разжал пальцы, на ладони у него лежала сережка с тремя бриллиантами, пониже которых с золотой петли свисало рубиновое сердечко?
Все еще в мокрых купальных костюмах мы проследовали за матерью через холодные из-за работающих кондиционеров коридоры отеля до магазинчика H.Stern в вестибюле. Она объяснила ситуацию лысеющему ювелиру, тот посмотрел на нас с сомнением и пододвинул к нам по стеклянному прилавку поддон, выстланный синим бархатом. Мать положила в поддон сережку, и ювелир вставил в глаз лупу. Он изучал наше сокровище. Наконец он поднял голову, и огромный, увеличенный лупой глаз повернулся в нашу сторону. «Настоящая, – объявил он. – Золото восемнадцать карат».
Настоящая. Слово застревает в горле, и его никак не проглотить. Мне в тот момент не пришло в голову, что сережка ненастоящая в том смысле, в котором это имела в виду моя мать. Но только я знала, насколько она на самом деле далека от настоящей реальности, насколько невероятным было