Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спасатель жадно посмотрел на сигареты, отвернулся и откинулся на спинку кресла.
– Первые месяцы после трагедии, – начал он, – было относительно спокойно. Затем начались массовые несчастные случаи с летальным исходом: машина сбила, поскользнулся и неудачно упал, отравления нелепые. Те, что в тюрьме, тоже: под циркулярку попал, трос у крана оборвался… Все погибшие – родственники детей из Школы. Близкие, дальние, виноватые, невиновные – все вперемешку. Мы, как получили ловушки, разобрались с управлением, так начали их ловить. Да и не ловушки это вовсе. – Борзенко махнул рукой. – Бывало, загонишь его, крышку захлопнешь, напишешь рапорт, а через неделю другой экипаж с ним же сталкивается. Но суть не в этом. Безобразничают только они. Не дети. Детей и «видели»-то только пару раз. И то – случайно. Позвонит кто-нибудь из родителей, встречает с круглыми глазами: «Чувствую я – здесь он!» Включаем, на мониторе картинка – точно, он. Пацан рыжий, погибший сынок. А только ловушка пуста, плевать он хотел на неё. Через секунду сигнал пропадает – ушёл. Вот так! И главное, никаких неприятностей от них, от детей то есть. А от взрослых… Как с цепи сорвались. Такое вытворяют.
Не помню кто предложил это название – Эффект Эха, только в точку оно. Смерть махнула косой там, у школы – вжик! – и это «вжик» до сих пор аукается, уносит жизни близких тех погибших ребятишек.
Юрий замолчал. Почти стемнело. Здесь же, в тени раскидистых каштанов, было совсем темно. Фонари вдоль аллеи ещё не зажгли, и мы сидели под прозрачным колпаком, заглушающем все звуки извне, думая каждый о своём. Я смотрел сквозь невидимое стекло на клочки тёмно-синего неба в молодой листве и представлял чёрный балахон до пят, безразмерный капюшон, в котором не видно лица, рукава без рук и медленный, как в кино на повторе, взмах исполинской косы, разносящий здание школы осколками бетона и кирпича.
В воцарившейся тишине прозвучало:
– Юра, вы потеряли кого-то.
Я не понял по интонации жены, вопрос это был или утверждение. Юрий вздрогнул и затравленно посмотрел на Ингу.
– Сын? Дочь?
Его плечи поникли. Он сразу на глазах сгорбился и постарел. Спросил осипшим голосом:
– Я закурю, можно? – негнущимися пальцами с третьей попытки вытащил сигарету, закурил. На панели замигал красный индикатор. Борзенко нажал кнопку, колпак чуть приподнялся, потянуло прохладой. Дым от сигареты унесло в образовавшийся зазор.
– Сразу после похорон было тяжело. Меня спасла работа, пропадал там целыми днями, а Тамара… Сейчас я понимаю, что тогда мог бы ей помочь, быть рядом, поддерживать. Но мы сразу стали словно чужими. Ледяной холод внутри и пустота. После сорока дней жена стала оживать, общаться с подругами. Но спали мы уже врозь. А потом у неё начались видения, истерики. Стало совсем невыносимо. В тот день я работал в ночную смену. «Скорую» вызвали соседи. Тамара кричала, била посуду, выгоняла кого-то: «Уходи, я так больше не могу!». Я приехал за ней в больницу, но врачи не пустили, сказали, что сильнейший стресс, депрессия. Следующей ночью она позвонила, попрощалась, сказала, что идёт за ним, что он зовёт её. И пошла. С седьмого этажа. В окно.
Впервые за время монолога Юрий посмотрел на нас взглядом, полным боли.
– Сын, Виктор. Витенька. – Помолчал и добавил: – Инга, скажите, что вы видели?
Жена ответила:
– Я видела мальчика. Лет десять-одиннадцать. Яркий светящийся шар-лицо. И других – тоже шары, но страшные, безумные. Те были взрослыми. Мальчик разговаривал со мной, но я не слышала слов.
– Почему?
– Не знаю. Он хотел сказать мне что-то важное, кричал, но… – Инга покачала головой.
Борзенко ещё какое-то время пристально смотрел на жену, затем вздохнул и сказал:
– Завтра День Школы. Вам надо быть там. Мы собираемся каждый год. Все, кто ещё жив. Просто стоим и смотрим в небо. Там всегда бывает сильный ветер, треплет волосы, раздувает одежду. Деревья шумят так, что кажется, шепчет кто-то. Голоса слышатся, детский смех. Мы стоим молча, потом расходимся, не проронив ни слова. Цветы оставляем у Камня, но на утро их уже не бывает. Говорят, ветер разносит. Инга, мне кажется… Я прошу вас.
– Мы придём. Обязательно, – пообещала жена.
Она коснулась моей руки, посмотрела в глаза и чуть заметно кивнула.
– Мы придём. До свиданья, Юра.
Мы выбрались из машины и зашагали к неоновой вывеске «Гост. ница Южн. я» над центральным входом. У самых дверей я обернулся. Тёмный силуэт флаера оставался на месте. На стекле прозрачного колпака играли блики отражённого света, и я так и не разглядел мужчину, обнявшего штурвал и смотрящего вперёд невидящим взглядом.
…не была никогда. Почему она такой стала? Почему они все такими становятся? Бабушка… Я так обрадовалась, когда она умерла. Ой, как нехорошо сказала. Ну и что! Это правда. Я действительно обрадовалась, ведь мне было так одиноко. Она меня любила, баловала, я помню. И я её любила. Очень сильно, сильнее, чем маму с папой. Наверное. А она…
Я давно уже не плачу. Забыла, как это – плакать.
Я лечу над городом, по-над домами, ныряю в каньоны улиц, облетаю скалы многоэтажек, мчусь по аллее на уровне деревьев, время от времени окунаясь в пучину листьев… Вечер. Я так люблю это время – вечер-ночь. В окнах загорается свет. Люди на кухнях ужинают, или смотрят телевизор. Некоторые уже спят, некоторые ещё только укладываются. Я не сплю. Уже давным-давно. Я забыла, что это значит – спать. Зачем мне спать, у меня нет дома.
Первое время я целыми днями пропадала у себя. То есть, у мамы с папой в моей… в их квартире. Кружила на кухне вокруг мамы, когда она готовила. Смотрела телевизор с папой. Ложилась в кровать между ними. Но меня никто не замечал. Они проходили сквозь меня, говорили иногда обо мне, словно меня нет совсем. Это было невыносимо! Другие ребята рассказывали, что у них в семьях всё точно так же.
Потом маму посадили в тюрьму, а папа уехал далеко, в другой город. Я улетела за ним, жила у него. Он сначала пил много водки, а затем пришла другая тётя, и они стали жить вместе. Я стала совсем ему не нужна. Папа ни разу ни заговорил обо мне, не произнёс моего имени. У них родился ребёнок – мой братик. И я вернулась к маме.
Мама тоже сильно изменилась. Ходила в этой серой жуткой одежде. В тюрьме их было много таких – все одинаковые, серые, хмурые, почти не похожие на женщин. Это было так страшно, ведь мама всегда хорошо одевалась, ездила на красивой машине, белоснежной с красненькими сиденьями. Я ложилась ночью к ней на верхнюю полку и видела, как она плачет, тихо так, чтоб никто не слышал. Я жалела её, шептала: «Мамочка, не плачь», но она меня не слышала. А потом она получила от папы письмо, и совсем сникла. И однажды, вскоре после письма, мама меня увидела! Когда я поняла это, то так обрадовалась, просто закричала от счастья: «Мама, мамочка!». Подлетела к ней, смотрю в глаза, и она на меня смотрит. А дальше… Она равнодушно сказала: «Уходи. Тебя нет и никогда больше не будет. И меня тоже нет. Я теперь никто». – И отвернулась. Я облетела вокруг, прошла сквозь стену, опять вынырнула у её лица. Гляжу на неё, а она лежит с открытыми глазами. Увидела меня, посмотрела несколько секунд и закрыла глаза. Всё.