Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Конечно, солдаты получали жалованье. Девяносто дней боевых действий – и домой, с наличностью в кармане: не так уж плохо для молодого безработного. Ненавидишь Англию – ударь по Югу и навреди английской торговле хлопком, выйдет совсем недурно. А те, кто мечтал однажды вернуться в Ирландию и выдворить оттуда англичан, получали хорошую военную подготовку.
Но главную роль играла ирландская гордость.
Можешь сколько угодно проклинать Англию за Великий картофельный голод, но если перебрался в Новый Свет, то обвинять больше некого и не в чем. И даже здесь, в стране безграничных возможностей, твоя семья могла очутиться в трущобах, а сам ты, отправившись на поиски работы, увидишь на двери табличку: «Ирландцам не беспокоить». Великое унижение для гордых принцев Ирландии.
Неудивительно, что они полюбили кардинала Хьюза, который отгрохал для них великолепный собор и выступил в защиту католических школ. Неудивительно, что они валом повалили в полицейские и пожарные, дабы заработать уважение и почет. Неудивительно, что они искали и предоставляли опеку в Таммани-холле. И вот теперь им выпала возможность доказать свою верность Америке и отличиться в бою. Неудивительно, что они гордо вышагивали под ирландскими знаменами.
Но это было два года назад.
Они думали: война скоро закончится. Но она не закончилась. В равной мере никто не предвидел ее ужасы. А наверное, следовало. Все бо́льшая механизация войны, появление нарезного оружия с его чудовищной поражающей силой и дальностью стрельбы, не говоря уже о безграмотности некоторых командиров, – все это собрало страшную жатву. Это была бойня. Мало того – ее фотографировали. Снимки выставлялись в газетах на всеобщее обозрение. Вскоре госпиталь Бельвью был полон искалеченных и раненых. То же самое творилось в госпитале Сестер Милосердия в Центральном парке. На улицах то и дело встречались хромоногие и калеки, и этим еще повезло.
Ибо многие не вернулись. Гарибальдийской гвардии не стало. Бравые ирландские бригады перестали существовать.
А где обещанное жалованье для семей тех, чьи сыновья и мужья еще воевали? Иным из них правительство Линкольна не платило чуть ли не год. В других случаях деньги расхищались их собственными офицерами. Палатку для записи в добровольцы у Сити-Холла давно свернули. В эти дни было не сыскать ни одного волонтера.
И Линкольн объявил призыв.
О нем-то и говорили ирландцы субботним вечером в салуне.
У Шона ушел час на проверку описи. К этому времени Гудзон уже собрался уходить. Скоро ожидался дневной бармен, и Шон поднялся к жене сказать, чтобы впустила. Затем он вышел вместе с Гудзоном.
До пресвитерианской церкви Шайло было всего около мили по Принс-стрит. Когда они шли по Бродвею мимо Сити-Холла, Шон глянул на место, где находилась вербовочная палатка. Гудзону он, конечно, не сказал, но ирония поразила его. Вот в салун явились ребята-ирландцы, жаловаться на призыв. Но стоило приступить к подготовке вольным чернокожим, которые хотели пойти добровольцами, как комиссар полиции Кеннеди заявил им: «Ради вашей собственной безопасности – прекратите сейчас же, пока вам не дали укорот трудящиеся этого города». Нет, Шон не удивился. Услышав в салуне однажды, он, стало быть, слышал и сотню раз: «Ни в коем случае не давайте ниггеру оружие». В дальнейшем, когда сформировали не менее трех черных полков, губернатор Нью-Йорка отказался принять их.
Шон задался вопросом, что думает об этом Гудзон. В салуне с ним обращались неплохо. Для посетителей он был частью меблировки. Он вроде бы знал свое место и не причинял хлопот. Но он не мог не услышать сказанное. Не кипел ли он втайне от ярости и унижения, в точности как ирландцы, когда наталкивались на презрительное отношение? Может быть. Шон не собирался выяснять. Гудзон, без сомнения, обрел источник силы и утешения в черной конгрегации церкви Шайло.
– Знаешь, что говорят им проповедники в этих черных церквях? – раскипятился однажды один портовый грузчик. – Нет, их не учат христианскому смирению и покорности! Им внушают, что после смерти Господь покарает нас, белых, за нашу жестокость и порочность!
«Кто их знает, – подумал О’Доннелл. – Может, черные проповедники окажутся правы».
Неприятность заключалась в том, что страсти вокруг негритянского населения накалялись. Не так давно в бруклинских доках вспыхнули забастовки, и компании ответили ввозом дешевой рабочей силы, то есть чернокожих. Вряд ли последние были в этом виноваты, их все равно бы не приняли в профсоюзы. Но их, разумеется, честили на все лады.
Однако это были мелочи по сравнению с Прокламацией об освобождении.
«Освободить проклятых ниггеров на Юге, чтобы они заявились сюда и заняли наши места? – вознегодовал трудовой люд Нью-Йорка. – Да их, черт побери, четыре миллиона!» Тот факт, что Линкольн до сих пор не освободил ни одного раба, оставили без внимания, но политика тех времен редко согласовывалась с реальностью. «Выходит, наши ребята воюют и гибнут за то, чтобы здесь размазывали их близких? Этому не бывать!»
Субботними вечерами в салуне войну Линкольна уже много месяцев как предавали анафеме.
А нынче долговязый и нескладный президент со своими республиканцами и богатыми дружками-аболиционистами вздумали заставить их сражаться за этих проклятых ниггеров, нравится им это или нет.
– Мы, трудовой народ, станем пушечным мясом. Но не сынки богатеев-аболиционистов! О нет! Они посылают бедняка подыхать за них – или плати и оставайся дома. Вот что делает Линкольн!
Вчера чаша терпения переполнилась. В лотерее выпало больше тысячи имен. Жеребьевка прошла довольно мирно, но к вечеру люди получили возможность сравнить имена и подвести итог. Минувшим вечером в салуне могло показаться, что каждый знал как минимум троих или четверых.
– Конал, племяш мой! – бушевал один. – У него на следующей неделе свадьба… Позорище!
– Малыш Майкл Кейси, который и кролика не подстрелит с пяти ярдов? Он и недели не протянет! – вторил сосед.
Одни бранились, другие пребывали в безмолвной ярости. В конце вечера, поднявшись в спальню к жене, Шон вынес вердикт:
– Принца Уэльского я еще мог спасти, но будь уверена, если бы нынче в салун явился Авраам Линкольн, я был бы бессилен. Его бы вздернули.
А завтра, с утра в понедельник, призыв возобновится.
Бродвей был тих, они с Гудзоном продолжали путь. Сияло солнце. Они пересекли Канал-стрит. По-прежнему никакой бучи, но Шон знал, что эта тишина мнимая. Благополучно доставив Гудзона на Принс-стрит, он сказал ему на прощание:
– Из церкви сразу же бегом в салун. А когда будешь дома, поставь на ставни брусья.
От Принс-стрит он зашагал на север. Немного погодя свернул направо, прошел квартал и зашагал по Бауэри. По пути он оставался бдительным. Людей по-прежнему было мало. На Восточной Четырнадцатой он снова свернул направо и пошел по Ирвинг-плейс в Грамерси-парк.
Он давно уже не бывал у Мастеров. Его родство с Мэри перестало быть тайной, и он иногда ее навещал. Все знали, что ему ничего не стоило взять сестру под крыло, но Мэри вполне устраивало ее положение. Он был бы рад увидеть ее замужем, но она запретила ему вмешиваться, и он рассудил, что она достаточно зрелая женщина, чтобы знать, чего хочет.