Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Начальник! – Голос Мириам вырвал Джубала из пучины тоскливых размышлений. – К нам гости!
Он поднял голову и, увидев машину, заходящую на посадку, впервые пожалел о том, что спецслужба наконец-то сняла охрану.
– Ларри, бегом, тащи ружье – я же совсем не шутил, что следующий раздолбай, который плюхнется на розы, схлопочет из обоих стволов картечью.
– Да они вроде на траву.
– Скажи им, чтобы зашли еще раз, – вот тут-то я и вмажу.
– Так это же Бен Какстон.
– А и правда. Пусть живет. Привет, Бен. Что будешь пить?
– Совращаешь малолетних с утра пораньше? Вот возьму и ничего пить не буду. Джубал, мне нужно с тобой поговорить.
– Что ты и делаешь. Доркас, стакан теплого молока нашему гостю, он нездоров.
– Только поменьше содовой, – вмешался Бен. – И надои его из бутылки с тремя ямочками. Джубал, у меня сугубо личное дело.
– Ладно, пошли в кабинет, хотя от этих девулечек вряд ли что утаишь. Если ты умеешь – поделись своим методом со мной.
После того как Бен тепло (и – в трех случаях – антисанитарно) поздоровался со всеми членами семьи, они с Джубалом удалились наверх.
– Кой черт? – удивленно остановился героический борец за свободу слова. – Никак я заблудился?
– А, ты же не видел еще новый флигель. Внизу – две спальни и еще одна ванная, а наверху – моя галерея.
– Да, статуев у тебя, как на хорошем кладбище.
– Фу, Бен, какие слова! «Статуи» – это безвременно почившие государственные деятели, а здесь у меня скульптуры. Ты слыхал такое слово? Скульп-ту-ры. И будь добр говорить о них почтительно и благоговейным шепотом, иначе приведешь меня в ярость. Здесь у меня кое-что из величайших скульптур, созданных на нашем поганом шарике, – не оригиналы, конечно же, а копии.
– Ну… вот этот кошмар я уже видел, а остальной-то хлам, откуда он у тебя?
– Не слушай, пожалуйста, ma petite chere, – печально улыбнулся Джубал. – Этот человек – варвар и ровно ничего ни в чем не смыслит. – Он положил руку на изборожденную морщинами щеку Прекрасной Оружейницы, затем нежно потрогал пустую, усохшую грудь. – Я понимаю, каково тебе сейчас, но ты уж потерпи, осталось совсем немного. А ты, Бен… – Галантный рыцарь повернулся к Какстону. – Придется, пожалуй, преподать тебе небольшой урок, как смотреть на скульптуру, хотя с тем же успехом можно учить пса наслаждаться виолончелью. Ты был груб с дамой – а я такого не потерплю.
– Чего? Что за чушь, Джубал, это ты хамишь дамам – самым настоящим, живым – и по сто раз на дню.
– Энн! – заорал Джубал. – Накинь свой балахон – и наверх!
– С той старушкой, которая для этой штуки позировала, я не позволил бы себе ни одного дурного слова – и ты это прекрасно знаешь. А вот как такой, с позволения сказать, художник набрался наглости выставить голышом чью-то прабабушку – этого я не понимаю и не пойму никогда. Да и ты-то сам – ну зачем тебе, спрашивается, такое страшилище?
В дверях появилась Энн в полном боевом обмундировании.
– Вот ты, Энн, скажи, – повернулся к ней Джубал. – Грубил я тебе когда-нибудь? Тебе, а равно и прочим девицам.
– Ваш вопрос связан не с фактами, а с их оценкой.
– Ну да, конечно. Валяй собственное свое мнение, мы же не в суде.
– Ты никогда не грубил ни одной из нас.
– Видела ты когда-нибудь, чтобы я был груб с дамой?
– Я наблюдала, как ты допускал преднамеренные грубости по отношению к женщине. Я никогда не видела, чтобы ты грубил даме.
– Что, опять-таки, зависит от твоей личной оценки. А что ты скажешь об этой бронзе?
Энн взглянула на прославленный шедевр Родена.
– Увидев ее впервые, я подумала, что это ужас. Но затем я пришла к мнению, что это, возможно, самое прекрасное произведение искусства, какое я знаю.
– Спасибо. Это все.
– Ну так что, Бен, желаешь поспорить? – поинтересовался Джубал, когда за Энн закрылась дверь.
– Спорить с Энн? Нашел дурака. Но все равно я этого не понимаю.
– Слушай тогда внимательно. Хорошенькую девушку заметит каждый, как ты верно выражаешься, дурак. Художник может посмотреть на хорошенькую девушку и увидеть, какой она станет к старости. Художник получше способен увидеть в старухе хорошенькую девушку, которой она была много лет назад. А великий художник, каким и был Огюст Роден, может посмотреть на старуху, изобразить ее в точности такой, какая она есть, – и заставить зрителя увидеть ту, прошлую, хорошенькую девушку. Более того, он может заставить любого, у кого есть чувствительность хотя бы на уровне носорога, увидеть, что эта очаровательная юная девушка все еще жива, она только заперта в темницу дряхлого, умирающего тела. Он заставит тебя прочувствовать ту негромкую, старую как мир и такую же бесконечную трагедию, что каждая рожденная на Земле девушка на всю свою жизнь остается восемнадцатилетней – что бы там ни делало с ней безжалостное время. Посмотри на нее, Бен. Для нас с тобой старение значит не слишком-то много, а для них старость – трагедия. Посмотри на нее.
Бен посмотрел.
– Ладно, – сказал Джубал через пару минут, – вытри сопли и садись. Урок окончен, извинения приняты.
– Нет, – покачал головой Какстон, – подожди. А как насчет вот этой? Я вижу, что это – девушка, но только зачем ее скрючили кренделем?
Джубал посмотрел на «Кариатиду, придавленную камнем».
– Пластику этой фигуры тебе, пожалуй, не оценить, однако ты можешь понять, что говорит нам Роден. Зачем люди смотрят на Распятие, что они при этом получают?
– Я давно не хожу в церковь.
– Но Распятия, живописные и скульптурные, ты видел тысячу раз и прекрасно знаешь, что это обычно такое. Страх божий, причем те, которые в церквях, – хуже всех. Кровь, что твой клюквенный сок, а бывший плотник прямо, прости господи, голубой какой-то. Да разве похожи эти томные страдальцы на настоящего Христа – крепкого мужика, здорового и мускулистого? Но большинству людей все это по фигу, им безразлично, что высокое искусство, что базарная мазня, они не замечают никаких огрехов, они видят только символ, вызывающий глубочайшие эмоции, напоминающий им о Крестном Пути, о Страстях Господних.
– Мне как-то казалось, что ты неверующий.
– А что, отсутствие веры – вернейший признак эмоциональной слепоты? Грошовое, кое-как сляпанное из гипса распятие может вызывать чувства настолько сильные, что люди готовы за них умереть – и умирают. Важен символ, а как уж там изображен этот символ, артистично или не очень, – дело десятое. Но вернемся к нашей кариатиде. Здесь мы имеем другой эмоциональный символ, изображенный с высочайшим искусством. Три тысячи лет архитекторы украшают здания колоннами, выполненными в форме женских фигур, и задумываются об этом не больше мальчишки, раздавившего муравья, а затем приходит Роден и замечает, что такая тяжелая работа совсем не для девушки. И он не стал орать: «Слушайте, вы, придурки, кончайте это издевательство, замените несчастных девиц здоровыми мужиками!» Нет, он не стал брать на голос – он показал. Маленькая кариатида не выдержала непосильного бремени и упала. Очень хорошая девочка – ты только посмотри на это лицо. Бедняжка очень огорчена, она не винит в своей неудаче никого, кроме самое себя… даже богов не винит, и все еще пытается поднять непомерную ношу – ношу, которая почти ее раздавила. И это не просто великое искусство, самим своим существованием отрицающее плохое искусство, – кариатида Родена символизирует каждую из женщин, половину населения планеты, которые тащили и тащат свою непомерную ношу. Да и не только женщин, она – символ каждого человека, стойко и без жалоб выносящего все тяготы жизни и падающего от непосильности этих тягот – тоже без жалоб. Она – символ отваги. И победы.