Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В середине 1920-х годов к евразийскому движению примкнули критик князь Дмитрий Петрович Святополк-Мирский, сын царского министра внутренних дел (в 1904–1905), поэт-царскосел, деникинский офицер, профессор Лондонского университета, сотрудник элиотовского журнала “Criterion” – на редкость богатая биография! В качестве евразийца Святополк-Мирский выступил инициатором издания альманаха “Версты”. Соредакторами его были философ и музыковед Петр Сувчинский и Сергей Эфрон, также увлекшийся евразийством. На страницах первого номера “Верст” наряду с произведениями эмигрантских авторов (Цветаевой, Шестова, Ремизова) важное место занимали перепечатки ранее опубликованных произведений советских писателей (Пастернака, Сельвинского, Бабеля, Артема Веселого, Есенина). Критика была представлена, в частности, обзором вышедших номеров “Современных записок”, принадлежавшим перу Святополка-Мирского. Авторов этого журнала бывший царскосел оценивал очень по-разному, но самые жесткие слова были сказаны именно о Ходасевиче: “маленький Баратынский из Подполья, любимый поэт всех, кто не любит поэзии”[643].
Ходасевич поднял перчатку. В XXIX книге “Современных записок” появилась его резкая статья, озаглавленная “О «Верстах»”. Начинается ответная рецензия во вполне “объективном” тоне:
Евразийцы шумели немало, провозглашая свои “утверждения”. ‹…› Правда, в их новизне было много старого, в их настойчивой “историософичности” можно было найти немало историософистики, как в самом евразийстве – налет азиатства просто. ‹…› Но пожалуй, и в этих шатаниях и в недомолвках было кое-что ценно: они рождались из попыток найти новую, третью позицию, перенеся русскую проблему из области политики в область культуры. ‹…› Наряду с опасениями, на евразийство позволительно было возлагать и некоторые надежды.
Этим надеждам наносит тяжкий удар недавно явившийся в Париже журнал “Версты”.
Евразийцы от историософии перешли к политике. Святополк-Мирский и его сподвижники часто говорят “о революции, как событии, полагающем острую грань между прошедшим и будущим России”. Но что именно разумеют они под революцией? – спрашивает Ходасевич. Тут следуют примечательнейшие слова, перекликающиеся с его письмом Михаилу Карповичу от 7 апреля 1926 года:
Была февральская революция. Ее полу-незамечают “Версты” вполне презрительно.
Была эпоха октября и военного коммунизма, соблазнившая многих ‹…› романтическою мечтою о великом сдвиге, о новой правде. ‹…›Но и к той страшной и соблазнительной революции никто из сотрудников “Верст” тоже касательства не имел. Одни, как, напр<имер>, Марина Цветаева, имели мужество ненавидеть ее открыто, другие – тайно. Один из редакторов, С. Я. Эфрон, с нею сражался оружием. ‹…›
Настала та гнусность, которую даже лживый язык Ленина не осмелился назвать революцией, а нарек ей хамское имя Нэпа. Пришла пора, когда вчерашние революционеры и “подлинные” чекисты засели в тресты, разделяясь без остатка на бездарных хозяйственников и талантливых воров; когда раздуватели мирового пожара стали в придворных ливреях являться к королям и в лакейских фраках – к банкирам; ‹…›когда остатки рабочих спаиваются рыковкой и расстреливаются за забастовки. ‹…›
Вот тогда и явились “Версты”: на словах вместе с большевиками воспевать Революцию, про себя знать: НЭП.
Те “люди новой России”, на союз с которыми евразийцы уповают, – это “нэпманы всех мастей и профессий, люди с Лениным на языке и с аршином в кармане, ‹…› смесь чека и охранки, партийного клуба и дубровинской чайной, черно-красная сотня, краса и гордость любой реакции. ‹…›Кремлевцы ошибочно считают ее надежным тормозом при их спуске от «мировой социалистической». Сувчинский (кажется правильнее) ожидает, что «тяга к национальному делу» выльется у нее в славный еврейский погром”. К этой последней фразе Ходасевич делает примечание: “Что не очень любезно в журнале, где один из редакторов – С. Я. Эфрон, а в числе сотрудников – Пастернак, Бабель, Л. И. Шестов и Артур Лурье”. И – решительный вывод: “Разумеется, цели большевиков и Сувчинских не совпадают. ‹…›Но пока что – им по дороге: прочь от проклятой России Петра и Пушкина, от ненавистной интеллигенции – в азиатчину и реакцию. Этот путь они условно зовут Революцией, что очень удобно для обеих сторон”.
Кажется, эта полемика – лучшее свидетельство того, насколько искренен был Ходасевич, какая внутренняя логика была в его политических метаниях. Но искренность не значит справедливость. Ходасевич допустил явные передергивания по отношению к евразийцам: например, как ни оценивай идеологию Сувчинского, к еврейским погромам он не призывал, а лишь рассчитывал, что “интернациональная” большевистская элита сменится другой, “национальной”. От этих обвинений, как и от утверждения, что композитор Артур Лурье, бывший начальник музыкального отдела Наркомпроса, присутствует в “Верстах” в качестве “хозяйского глаза”, редакции “Современных записок”, после протеста редакции “Верст”, пришлось публично отмежеваться[644]. Во многом несправедлив поэт был и по отношению к нэповской России, которой толком не знал. Но в своем романтическом экстремизме он и предвидел многое: торжество черно-красной сотни было еще впереди, но оно действительно предстояло.
О литературной части журнала Ходасевич пишет немного. Касаясь выпадов Святополка-Мирского в свой персональный адрес, он язвительно замечает:
Именно потому, что я не способен обидеться на кн. Святополк-Мирского, я пишу о нем со спокойной совестью. Его оценкам я не могу придавать значения, потому что они часто и по весьма очевидным поводам меняются. Недавно Святополк-Мирский объявил Марину Цветаеву великою поэтессой и радовался чести быть ее современником. А всего два года назад, в своей антологии “Русская лирика” он ‹…› вовсе не поместил ее стихов, заявив презрительно, что она – просто “безнадежно распущенная москвичка”.
Я не обижаюсь на него теперь, как не был польщен месяцев восемь тому назад, когда в журнале “Благонамеренный” он писал, что мои стихи “никогда не разочаровывают”, и что “если бы у нас была Академия, никто не был бы более достоин войти в нее, чем ‹…› Владислав Ходасевич”. Увы! Все это слишком просто: тогда мы вместе с кн. Святополк-Мирским сотрудничали в “Благонамеренном”, а с тех пор наш критик вычитал в “ЛЕФе” и “Красной Нови”, как надлежит отзываться о Ходасевиче.
Интересно, что в своей “Истории русской литературы”, появившейся на английском языке в том же самом 1926 году (а написанной, несомненно, раньше), Мирский дает Ходасевичу характеристику хоть и парадоксальную, но уважительную и не лишенную проницательности:
Ходасевич мистический спиритуалист. Но в выражении своих интуитивных ощущений он иронист. Его поэзия есть выражение трагического и иронического противоречия между свободой бессмертной души и ее порабощенностью материей и необходимостью. Эта вечная тема выражена в его стихах с четкостью и изяществом, несколько напоминающими остроумие древних времен. Собственно, остроумие главная черта поэзии Ходасевича, и его мистические стихи обычно заканчиваются колкой эпиграммой[645].
Сам же Владислав Фелицианович во второй половине 1920-х годов не упускал случая направить стрелу лично в князя: именовал