Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Итак, у Вишеса было то, что ему требовалось от врага.
Он взглянул на череп Первого Брата и не стал думать дважды насчет использования священной реликвии в незаконных целях. Он вынул один из кинжалов, порезал запястье, и кровь закапала в серебряную чашу, вмонтированную в верхнюю часть черепа. Взяв сердце лессера, он сжал его в руке.
Черные капли чистого зла падали, смешиваясь с краснотой его крови. Жидкий грех возымел магическое воздействие, шедшее против законов добродетели, превращавшее мучения в азарт, наслаждавшееся, причиняя боль невинным… но в нем также была и вечность.
И именно этого он хотел для Джейн.
— Нет!
Вишес оглянулся.
Дева-Летописеца появилась позади него, ее капюшон был опущен, открытое лицо превратилось в маску ужаса.
— Ты не должен этого делать.
Он отвернулся и поднес череп к голове Джейн. На долю мгновения, он нашел странным, обнадеживающим то, что она знала, как выглядит его грудь изнутри, скоро он узнает то же и о ней.
— Равновесие не соблюдено! Нет жертвы!
Ви снял куртку со своей женщины. Кровавое пятно под ней, на его рубашке, было как раз в центре грудной клетки, между ее грудей.
— Она вернется не такой, какой ты ее знаешь, — зашипела его мать. — Она вернется злом. Ты добьешься лишь этого.
— Я люблю ее. Я могу позаботиться о ней так же, как я забочусь о Бутче.
— Твоя любовь не изменит результата, как и затея с останками Омеги. Это запрещено!
Он повернулся к матери, ненавидя ее и ее бесполезную болтовню вроде «инь-ян-хрень».
— Ты хочешь равновесия? Сделки? Ты хочешь наказать меня до того, как я это сделаю? Отлично! Что же это будет? Ты запрягла Рейджу его проклятие до конца его гребаной жизни, так что ты сделаешь со мной?
— Равенство — не мой закон!
— Тогда чей же?! И кому я так чертовски обязан?!
Казалось, Деве-Летописеце потребовался момент, чтобы взять себя в руки.
— Это находится вне моих возможностей. Она мертва. Когда душа оставляет тело, как оставила ее, пути назад уже нет.
— Чушь. — Он наклонился над Джейн, готовясь разрезать ее грудь.
— Ты обречешь ее на веки вечные. Ей будет некуда идти, лишь к Омеге, и ты должен будешь отправить ее туда. Она будет злом, и ты должен будешь уничтожить ее.
Он посмотрел на безжизненное лицо Джейн. Вспомнил ее улыбку, пытаясь найти ее на бледной коже.
Но не смог.
— Равновесие… — прошептал он.
Он потянулся и дотронулся до ее холодных щек своей нормальной рукой и подумал обо всем том, что мог бы дать ей, о том, что мог обменять.
— Дело не только в равновесии, — сказала Дева-Летописеца. — Некоторые вещи запрещены.
Когда решение стало ясным для него, Ви не слышал больше ничего, что говорила его мать.
Он поднял свою драгоценную, нормальную руку, ту, которой мог касаться людей и вещей, такую, какой она и должна быть, а не проклятую бременем уничтожения.
Его хорошую руку.
Он положил ее на алтарь, выпрямляя пальцы и выравнивая запястье. Затем он взял лезвие кинжала и приложил к своей коже. Как только он это сделал, острое лезвие оружия сделало разрез вплоть до кости.
— Нет! — закричала Дева-Летописеца.
У Джейн больше не было времени. И она чувствовала это так же, как и знала, когда пациенту становилось хуже. Ее внутренние часы, будильник начал звенеть.
— Я не хочу отпускать его, — обратилась она к пустоте.
Ее голос не прозвучал вдалеке, и она заметила, что туман стал более плотным… таким плотным, что даже скрывал ее ноги. И тогда она поняла. Ноги не были скрыты. С холодным ужасом Джейн осознала, что если не сделает что-нибудь, то растворится и займет место в этой пустоте. Она навсегда останется в одиночестве, в тоске по любви, испытанной однажды.
Печальным, дрейфующим призраком.
Теперь она, наконец, дала волю эмоциям, и на глазах выступили слезы. Единственный способ спастись заключался в том, чтобы перестать тосковать по Вишесу и отпустить его; это и есть ключ к двери. Но если бы она это сделала, то почувствовала бы, будто бросает его, оставляет одного перед лицом холодного, безрадостного будущего. В конце концов, она представила, каково было бы ей, в случае его смерти.
Туман стал еще толще и температура упала. Она посмотрела вниз. Ее ноги исчезали… сначала лодыжки, теперь икры. Она исчезала в небытие, растворяясь.
Джейн начала плакать, найдя решение, она рыдала из-за эгоистичности того, что она должна была сделать.
Но как ей отпустить его?
Когда туман подкрался к бедрам, Джейн запаниковала. Она не знала, как сделать то, что должна была.
Ответ, который пришел к ней, был до боли простым.
О… Боже… отпустить — значило принять то, что нельзя изменить. Ты не пытаешься удержаться за надежду, чтобы изменить что-то… ты не борешься с высшими силами судьбы и не и не вынуждаешь их капитулировать по твоей воле… ты не просишь о спасении, потому что ты предполагаешь, что тебе лучше знать. Отпустить — значило ясным взором смотреть на то, что перед тобой, признавая, что безграничный выбор был исключением, а судьба — правилом.
Никаких переговоров. Никаких попыток контролировать. Ты сдаешься и видишь, что тот, кого ты любил, не твое будущее, и ты ничего не можешь с этим поделать.
Слезы капали из ее глаз, исчезая в густом тумане, когда она перестала притворяться сильной и оставила попытки бороться, продлевая жизнь ее связи с Вишесом. Как только она это сделала, не осталось ни веры, ни оптимизма, она была пуста, как туман вокруг. Атеистка по жизни, она поняла, что осталась таковой и после смерти. Ни во что не веря, теперь и она стала ничем.
И тогда произошло чудо.
Сверху полился свет, защищая ее, согревая, наполняя чем-то похожим на любовь, которую она испытывала к Вишесу: благословение.
Когда ее потянули наверх так, как тянет ромашку нежная рука, Джейн поняла, что все еще может любить того, кого любила, несмотря на то, что не была с ним. Действительно, их разошедшиеся пути нельзя разорвать, нельзя осквернить то, что она чувствовала. Ее эмоции смешивались с горько-сладкой тоской, но чувства в сердце остались прежними. Она могла любить его и ждать по ту сторону жизни. Потому что любовь, в конце концов, была вечной и не подчинялась капризам смерти.
Джейн была свободна… пока она летела вверх.
* * *
Фьюри был готов слететь с катушек.
Но ему пришлось бы встать в очередь, вздумай он сойти с ума, потому что все братья были на грани. Особенно Бутч, метавшийся по кабинету, словно заключенный одиночной камеры.