Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если хочет, Рембо мог бы послать несколько статей Le Temps об абиссинской политике и пожать плоды, по крайней мере, «моральной прибыли»: «Это даст вам связь, которая вернет вас в контакт с цивилизованной жизнью»[847].
Это весьма покровительственное сообщение от «цивилизации» вряд ли заставило Рембо поспешить в Аденскую корабельную контору. Тем не менее он отложил это письмо и держал его в своих бумагах.
Была ли боль сожаления по поводу упущенных возможностей или просто эффективное ведение личных дел? Ничего не известно о реакции Рембо на весть о том, что его прежнее «я» живо и здорово в мрачном Париже. С другой стороны, нет никаких признаков того, что он примирился со своей поэзией, или просто думал об этом. (Рассказы о том, что однажды вечером в Хараре он создал новое окончание «Пьяного корабля» с гологрудыми таитянскими женщинами цвета меда, ценны только как испытание легковерности)[848].
Большинство его африканских знакомых были поражены, узнав, что Рембо некогда описывал свои сокровенные мысли в стихах. Константин Ригас, который знал его с 1880 года, был интервьирован в 1905 году.
«Вопрос: Говорил ли он когда-нибудь о своих друзьях во Франции?
Ответ: Никогда. Единственное, что он любил во Франции, была его сестра. […]
Вопрос: Но вы же знаете, что Рембо писал?
Ответ: О да! Некоторые мелкие вещи: отчеты для Географического общества и книгу об Абиссинии»[849].
Рембо только однажды упомянул о своих стихах в поздний период жизни (если можно доверять сообщению из вторых уст): они были всего-навсего rinçures («помои» или «жижа») – жидкой кашей, содержащей непереваренные комочки из Гюго, Готье и Бодлера[850].
Любой тридцатичетырехлетний мог бы сказать то же самое про стихи, написанные в подростковом возрасте. Даже если Рембо и было до этого дело, он счел бы свой литературный апофеоз смехотворным недоразумением. В Каире, как говорят, он рассуждал (возможно, с редактором Le Bosphore égyptien («Египетского Босфора») о будущем французской литературы: линия «Вийон – Бодлер – Верлен» быстро выдохлась; вся действительно важная работа была проделана в романе, как он развивался после Бальзака и Флобера»[851].
Он знал теперь от Поля Бурда, что его «Гласные» признаны шедевром, который вряд ли мог быть истолкован как вклад в соцреализм. Для декадентов стихи «отсутствующего молодого мастера»[852] были прекрасными маленькими монстрами, любовавшимися собой в зеркале своего языка. Рембо мог только согласиться со своими консервативными критиками – с Полем Бурдом, например, цитировавшим «Гласные» в Le Temps за три года до этого. (Он не упомянул об этой статье Рембо.)
Как только писатель чувствует себя свободным добавлять произвольные значения фиксированному смыслу слова, он говорит на языке, который больше не является нашим собственным. Неизбежный результат такой системы – это тарабарщина[853].
Текущая деятельность Рембо вряд ли была меньше «декадентской». Каждый предмет имел ценник, а каждое слово – свое буквальное значение.
В ответ на «вторжение» европейцев он расширяет свою деятельность. К концу 1888 года большая часть внешней торговли в Южной Абиссинии вращалась вокруг Рембо. Он был импортером и экспортером, золотоискателем и финансистом, посредником основного импортера оружия (Савуре), агентом старейшей торговой фирмы в Адене (Тиан & Co.) и основным поставщиком человеку, который управлял новой нацией короля Менелика (Альфред Ильг).
Он предлагал складские и банковские услуги, проводников, верблюдов и мулов, бухгалтерский учет и общие знания. Он проводил переговоры с харарской таможней и менял деньги под два процента комиссионных (Барде взимал 0,5 %, а банк в Адене – 0,1 %). Рембо устанавливал цены (в зависимости от степени фальсификации) на все основные товары, что было причиной многих бессонных ночей у его конкурентов[854].
Его караваны отправлялись на побережье, словно длинные, повторяющиеся стихи в четвероногих строфах: слоновая кость, шкуры, кофе, золото в кольцах или слитках, «из очень далеких мест»[855], ладан, мускус виверр – цибетин[856].
Караваны, которые направлялись в другую сторону – к реке Аваш и во внутренние районы страны, были похожи на передвижные базары: индийский хлопок и массачусетская рубашечная ткань, вязаные юбки и туники, бурдюки и ожерелья (matebs), фланель, мериносовая шерсть, бархат, шелк и дамаск (на попоны «для мулов или даже на рубашки»), золотая тесьма («для шорно-седельных изделий или духовенства»), мелкие пуговицы и жемчуга – «какие амхары носят на своих лапах и вокруг их шеи»[857]. Рембо редко упускал возможность перепутать человека с животным.
Был представлен каждый аспект абиссинской жизни: рис, сахар, сливочное масло, соль и мука, табак, хинин, масла и свечи; ножницы и веревки, носки и сандалии; оружие и боеприпасы. В августе 1889 года он отправил двадцать четыре каравана верблюдов, везущих партию кастрюль с крышками стоимостью 4230 франков, тысячу оловянных wantchas (конических бокалов), тысячу birillis (стеклянных графинов для абиссинского меда, называемого tedj, разных цветов, «сделанных по моему дизайну» и «не для повсеместной продажи») и семьсот одну форму для выпечки, называемые matads: «в них получается очень хорошо выпеченный хлеб в очень сжатые сроки», – заверял он Ильга[858], который ставил под сомнение пригодность для продажи некоторых предметов импорта Рембо, особенно «четки, распятия, изображения Христа и пр.»: «Мой дорогой месье Рембо, пожалуйста, будьте благоразумны и шлите мне вещи, которые я могу продать»[859].