Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но мое справедливое замечание не испортило ей настроения. Валка прошла мимо меня и вернулась в центральный проход, ведущий к конторкам и главной лестнице. Вокруг высились многоэтажные архивы, огороженные старыми железными прутьями и соединенные винтовой лестницей. За конторками и у пристенных столиков сидели зеленые схоласты, соблюдая тишину и лишь изредка тихо перешептываясь друг с другом.
Я проследовал за Валкой по лестнице и узкому коридору, что вел на второй этаж архивов. Так мы провели несколько часов – по сути, весь день. Перемещались с этажа на этаж, пока не добрались до крыши, через которую попали в вестибюль, где вместо железной лестницы была каменная, а полукруглые стеллажи сменились прямыми. Здесь Валка прекратила подъем и вместо этого решила спуститься вниз по крутой наружной лестнице, опоясывавшей здание центрального архива. Мы миновали ниши, в которых нас встречали бюсты давно умерших великих мыслителей, магов и поэтов. Нам приходилось то и дело пользоваться выдвижными лестницами, при необходимости применяемыми как для спуска, так и для подъема.
Я не сразу понял цель Валки. Она составляла карту. Когда попадаешь в новое место, нужно пожить в нем немного, чтобы освоиться, чтобы его пути и закоулки стали знакомыми, как линии на твоей руке. Валке, чтобы привыкнуть, достаточно было лишь раз взглянуть на все. Я видел, как ее любопытные глаза отмечали каждую латунную табличку, каждый указатель. С каждым, даже мимолетным взглядом она вносила в свою нестираемую память, что хранилось на каждом стеллаже. Наблюдая за ней, я не мог не признать, что и она в своем роде была права. Одной лишь памяти Валки хватило бы, чтобы за срок жизни палатина каталогизировать всю библиотеку.
На втором или третьем этаже мы перешли с лестницы во флигель, соединенный с центральной башней архива. Там мы нашли уборные и маленький буфет, где можно было получить прохладную воду и главное пристрастие схоластов: кофе. Мы задержались там ненадолго, присев в уголке среди тихо беседующих студентов, и немного поговорили.
Дальнейшие исследования флигеля привели нас к арке с бронзовой табличкой, гласившей: «Скриптории». За ней оказался изогнутый коридор с черно-белым плиточным полом, по обе стороны которого были арочные двери. Некоторые были открыты, другие – закрыты. За ними находились тесные комнатки с письменными столами, на которых были сложены бумага, пергамент, чернила, карандаши, ластики и сосуды с песком – инструменты писцов. Сами писцы тоже присутствовали. На дверях были сменные таблички с именами тех, кто занимал комнаты в данный момент. Тор Хант, Тор Саад, Тор Вермель и так далее. У одной комнаты мы задержались.
Комната сто тринадцать.
Здесь мне следует остановиться, ведь это та самая комната, в которой я сейчас пишу эти страницы. Глядя на деревянную дверь, я сквозь века вижу молодого себя и Валку, стоящих на пороге. Как я был молод! Молод и неопытен. Мы вошли в эту комнату, мою будущую комнату, и осмотрелись. Помещение было маленьким – по сути, всего-навсего каморка четыре ярда на три, с письменным столиком и узорчатым окном, из которого виднелись башни атенеума и далекое море. Вытянув шею, я мог разглядеть на горизонте морскую возвышенность, за которую едва не цеплялся лимбом газовый гигант Атлас. Потолок был сводчатым, как и в коридоре, и, как и снаружи башни, здесь были ниши с порфировыми бюстами мудрецов. Одним по традиции был бюст Аймора. Первый схоласт бесстрастно взирал из ниши над шкафчиком, куда жилец теоретически мог убрать свою рукопись. Я провел рукой в перчатке по краю шкафчика, собрав с темного дерева толстый слой пыли.
– Гибсон, – сказала вдруг Валка непривычно глухим, должно быть от спертого воздуха, голосом.
– Что? – оглянулся я и увидел, что Валка указывает на бюст слева от центральной ниши.
Подойдя к ней, я присмотрелся к статуе. Она ни капли не напоминала моего Гибсона. Бюст изображал симпатичного мужчину с крепким подбородком, скуластого, как патриций. Острый нос, высокий лоб, сведенные брови. Кривая улыбка, неподобающая схоласту.
Я прочитал табличку:
– Кристофер-Маркус Гибсон. Философ-этик Золотого века. Малоизвестный.
– А откуда ты о нем знаешь?
– Гибсон выбрал имя в его честь, – ответил я. – Когда схоластов принимают в орден – то есть когда они фактически становятся схоластами, – они берут новое имя, тем самым отрекаясь от прежней жизни, прежних привязанностей, семьи и так далее. Это важно, особенно потому, что большинство из них – палатины. – Я указал на бюст Гибсона. – Гибсон – мой Гибсон – считал, что это лучший философ позднего Золотого века.
Валка присмотрелась внимательнее:
– Немного похож на тебя.
– Разве что совсем чуть-чуть.
– Подбородок один в один твой, – заметила Валка и нахмурилась. – И почему твой Гибсон взял это имя?
– Он не рассказывал, – пожал я плечами, переводя взгляд со статуи оригинального Гибсона на Валку. – Я мало что о нем знаю.
– О твоем Гибсоне или об этом?
– Пожалуй, об обоих.
Кристофер-Маркус Гибсон жил в эпоху почти столь же древнюю, как и эпоха Александра, последних фараонов и первых цезарей. В Золотой век Земли, до того, как человечество было порабощено машинами. Никто точно не знал, каким он был человеком. Может быть, он чаевничал с Черчиллем или спорил с Бонапартом? Кем были его друзья? Герои, пророки тех незапамятных времен? Даже Кхарн Сагара, бессмертный и старейший из всех сынов Земли, не знал, даже он – дитя последних дней, дитя Исхода, перегринации, унесшей людей с Земли. Никто из ныне живущих не мог ответить на эти вопросы.
Мой Гибсон был не менее загадочен.
Схоласты кремируют усопших коллег и развеивают прах по ветру. Они не хранят родословных, не пишут мемуаров. Они слуги, приказчики. После себя они оставляют только свои труды.
Как, впрочем, и все мы.
– Знаешь, я ведь даже не знаю, как его звали, – сказал я. – Моего Гибсона. Кем он был прежде. Он точно был палатином, то есть кем-то.
Я почувствовал, как Валка сверлит меня взглядом, и поднял руку, извиняясь:
– Ты понимаешь, что я имею в виду.
Она приобняла меня, молча созерцая изваяние старшего Гибсона.
– А тебе так важно знать, кем он был?
Я посмотрел на нее с изумлением. Слышать такое от нее было непривычно. Личность всегда была важна для Валки. Для меня тоже, пусть и в несколько другом смысле. Меня заботил древний кастовый этикет, а предрассудки Валки касались Империи в целом.
А также меня и моего происхождения.
Когда я был моложе, стремление Валки к всеобщей уравниловке раздражало меня. Не потому, что ее сопереживание существам вроде эмешских умандхов или ирчтани, а также гомункулам, было неуместно, – это не так. Но потому, что этими существами все ограничивалось. Я не входил в число тех, кому она сопереживала. Гибсон не входил. Однако Гибсон был давно мертв, и я знал, что больше не встречу его, кем бы он ни был.