Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тут скрипнули ворота, на крыльце раздались шаги, дверь распахнулась, и на кухне появился мокрый с головы до пят старик. Старуха немедля шуганула его в сени, где он быстро освободился от брезентового дождевика и в одних носках переступил порог. Бережно поставив у печи сумку, он распрямился и не без удовольствия сказал:
– Вона оно нынче как: из гостей да к гостям! Ну, будем знакомы, мил человек. Иван Трофимыч!
И едва я ответил, посыпал скороговоркой вопросы: кто да откуда, как да зачем? Похоже и семь дождливых километров не смыли с него веселого настроения.
– На одной ноге долетел! – докладывал он старухе. – Беспокоился шибко! Ты вон какая у меня еще бравая, не завела бы кавалера!
– Тьфу на тебя, старый бесстыдник, постеснялся бы чужого человека, – сердилась бабка. – Я тут все глаза проглядела, его ожидаючи… А он гуляет себе…
– Снова да ладом, глянь на ходики, семи еще нет. Ты хоть человека-то приветила, покормила? – прошелся он гоголем вокруг стола. – А то можно и по рюмочке пропустить, доставай из подпола настойку!
Я заотнекивался, с тревогой посматривая на темные окна. Дождь, похоже, собрался заночевать в этих местах. Но пока совсем не стемнело, надо было поспешать.
– Вот так всегда, забредет в кои веки человек, а поговорить некогда, – огорченно вздохнул старик. – Ну куда ты пойдешь по такой погоде на ночь глядя? Все небо обложило морошником. Оставайся до утра. А утром я тебя отправлю, завтра бригадир на полевой стан проедет. Или домашние потеряют? – глянул он светлыми глазами из-под кустистых бровей.
Домашние, на мою удачу, еще не вернулись из отпуска. И я согласился – никогда не умел отказывать детям и старикам. Дом враз оживел, как оживает жилище, когда в нем собирается больше двух человек. На столе появился графин малиновой настойки, в тарелки добавилось закуски, а хозяйка все не отходила от плиты. Получался маленький праздник. Да так оно и было в самом деле – истосковавшись по людям, радуешься каждому.
Тепло было в доме и тепло на душе. Хлопотала бабка, а дед все примечал и вовремя направлял: куда что поставить, в какую посуду и что наливать – он уже успел извлечь из своей сумки припасенную чекушку водки. Она лишь отмахивалась от него рукотерником. Я не удосужился спросить ее имя, а она не представилась, но тут дед произнес его – Настасья. И оно как-то по-особому высветило для меня бабку. Или красивее стала она рядом с мужем, забыв горести-печали. От приятных хлопот бабка Настасья разрумянилась, а когда накинула на плечи белый с розовыми цветами платок, не удержался дед:
– Молодайка да и только, что я говорил? Меня и буря не удержит, к ней бегу!
Давно не наблюдал я такого лада, таких бережных, трогательных отношений двух старых людей. Отвык уже. Бабушка с дедушкой не жили со мной или дети мои повторяли в этом судьбу. Город умеет разлучать людей. И я с тоской подумал, что хорошо бы поселиться тут, в каком-нибудь заброшенном домишке, рядом со стариками. Привозить сюда на лето детей, ходить с ними по грибы, вспоминать самому и обучать их всему, что знал и умел в детстве.
А дед Иван тем временем пересказывал сельские новости: что председатель с этой перестройкой совсем опустил вожжи, уборка идет через пень-колоду, что шел он полем, ячмень сыплется, дожди его кладут, а мужики какие-то снулые, а если и выпьют – не помогает.
– Бегу я домой рысью, напрямки, мимо фермы, глядь, бабы на дойку идут…
– А ты когда мимо женщин пробегал, – вворачивает ему бабка Настасья.
Дед Иван делает вид, что не замечает отлитой ему пули, и продолжает как ни в чем не бывало:
– Не признал их поначалу, пока не сблизился. А они вроде отворачиваются, лица прячут. Присмотрелся, кто это гуськом топает? Ба! Жены колхозного начальства, все как по ранжиру! Тут вспомнил, что доярки второй день гулеванят без просыпу, а коровы ревут недоены. Вывод: не можешь руководить, делай сам.
– Мы разве так робили? – укоризненно кивает головой бабка Настасья. – Мы от зари до зари горбились на колхоз. Свою грядку выполоть некогда. Вот только никак не пойму – каку хорошу жизнь строили, а построили никаку, – сухо заканчивает она, поджимает губы и смотрит на деда так, что становится ясно, какими долгими разговорами и спорами скрашивают они одинокие вечера.
– А ты не смотри, не смотри на меня, как партийный на буржуазию! – выставляет он ладонь ребром. – Я, что ли, обещал тебе красивую жизнь?
– Обещал, обещал. Всем верил, со всеми соглашался и меня приучил к тому! Теперь вот на старости лет не знаем, куда от своего счастья деваться. Пусто кругом, никто не мешает им наслаждаться. Одни-одиношеньки проживаем, мы – никому и нам – никто.
Дед Иван яростно, неуступчиво трясет седой головой:
– Ты, мать, в политику не лезь. Все равно в ней не разбираешься. Это теперь всем видно, куда вырулили. А тогда верили. Равенством соблазнились.
Он умолкает, думает, медленно выпивает рюмку и уверенно заключает:
– А равенство, мил человек, только на погосте бывает. И то каждый покойник отлично от других лежит, хоть все и в одну сторону головами. Может, и на том свете меж них нет никакого равенства: ни в раю, ни в аду? – скользом глядит он на бабку. – Ты вот более точно должна предполагать, как там у них? Всем ли сладкое яблочко или кому дичок? И в аду всем одинаковая температура кипения, аль менее заслуженным какое послабление сделано?
У бабки Настасьи губы в ниточку вытягиваются, и она медленно цедит слова:
– Про то никому знать не дано. И не велено. Ты вот точно в самое пекло угодишь за свои богохульные речи. Совсем о душе не думаешь, помыкается она там, если Бог не простит. Сколько раз просила его, – поворачивается она ко мне, – поедешь в город, зайди в церкву, поставь свечку, купи иконку. Да он прыткий только до магазина добежать.
– Все сказала? И про иконы, поди, не удержалась, рассказала человеку? – И обращается ко мне: – И где я ее упустил? А ведь такая ударница была в колхозе. Ну да набожками не рождаются, а становятся.
Чувствую я, что жалеет он старуху, переживает за нее, но поделать ничего не в силах, и хорохорится от этой беспомощности. Тонко завывает под стрехой ветер, шелестит под окном старый тополь. Хорошо слушать славных стариков.
– Прямо беда мне с тобой, где я тебе куплю икон этих, они теперь, поди, и не продаются? Иначе чего бы сюда городское ворье поехало?
Рассказывать старикам, как иконами торгуют и вместо картин по стенам в квартирах развешивают те, кто и лоб перекрестить не умеют, нет душевных сил. Им и так огорчений хватает. Что бы там ни было, а деревня всегда жила чище, нравственнее, чем город. Человеку здесь легче сохраниться от соблазна. Тут многое проще и понятнее. В городе ведь как говорят – взял чужое, а в деревне – украл. И ничье-то, а брата-свата, соседа или приятеля.