Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К сожалению, я поздно узнала, что Мур бывал у Буровых: Андрея Константиновича к тому времени уже не было в живых.
Свой последний, 1944-й, год Мур встречал у них на улице Горького, в доме № 25, построенном по проекту самого Бурова. Четвертый год войны был голодным и холодным. В комнате Ирины Валентиновны, где стояла старинная мебель, а стены были увешаны картинами – она происходила из семьи художника-передвижника Дубовского, – в те военные годы была сложена печурка, которой и обогревались. Жили все в одной комнате. Дрова добывали по ночам во дворе «глазновки», как называли в семье глазную больницу, стоявшую по соседству. На этот раз Ирине Валентиновне повезло – она притащила какую-то стремянку, и Буров распилил ее на полешки. В комнате было тепло. Гости пришли со своей едой. Мария Карловна Левина, переводчица с французского, которая и познакомила меня с Буровой, принесла буханку черного хлеба, кто-то притащил огромную миску квашеной капусты, имелась картошка, достали самогон, зато сервировка была изысканной. Народу собралось много, было весело и шумно. Ирина Валентиновна не помнила, пришел ли Мур с Лацисом или с Сеземаном. Мур сбросил свою обычную маску и без умолку болтал по-французски, благо было с кем! Помимо Левиной там находилась еще одна переводчица, и Буровы говорили по-французски. Мур рассказывал о Париже, читал своих любимых Бодлера, Верлена, говорил, что у него такое чувство, будто он наконец-то снова попал в Париж! Париж, из которого он когда-то так рвался в Россию, в Москву… «Мой Мур все время рвется в Россию, не любит французов, говорит запросто о пятилетке (у него богатая советская детская библиотека)», – писал Сергей Яковлевич, когда Муру было шесть лет! Но не стоит думать, что только Сергей Яковлевич оказывал влияние на Мура, немалую роль тут сыграла и сама Марина Ивановна. Она очень ценила детские книги, издаваемые в Советском Союзе, и даже писала о них, вызвав этим нарекания эмигрантов. И постоянно напоминала Муру, что он русский! Еще в 1929 году она говорила: «Он страшно русский, на лбу написано. С каким-то вызовом русский. Что с ним будет дальше?..» И в 1932-м: «Я, что в тебя – всю Русь Вкачала – как насосом!» И даже глаза его глядят «на Русь»! «Нас родина не позовет! Езжай, мой сын, домой – вперед – В свой край, в свой век, в свой – час, – от нас…» «Езжай, мой сын, в свою страну, – В край – всем краям наоборот! – Куда назад идти – вперед…»
Россия, Советская Россия, родиной ему не стала! Край оказался не свой! И естественно, он ищет спасения в прошлом, таком коротеньком, так быстро промелькнувшем прошлом! И устремляется воспоминаниями в Париж, где ему было хорошо, где он был с семьей, в семье… «Бывшее сильней сущего» – так писала Марина Ивановна, так было в ее жизни, так стало и с Муром в его шестнадцать лет, с того момента, как он остался один, а может быть, еще и раньше…
В тот новогодний вечер у Буровых Мур, быть может, в последний и единственный раз за все военные годы, – был счастлив! Сидели до утра, ждали, когда кончится комендантский час, когда можно будет расходиться.
Бывал Мур у Буровых и после Нового года. А 26 февраля его мобилизовали в армию. И уже из Алабина, из-под Москвы, куда он был направлен, к Буровым пришли три письма, в которых Мур умолял вызволить его. По словам Ирины Валентиновны, это были даже и не письма, а короткие записки. Но, увы, мне их не показали. Вначале Ирина Валентиновна собиралась дать их мне прочитать, но потом решила посоветоваться с сыном, а после совета с сыном стала говорить, что нельзя эти записки никому показывать, так как Мур там пишет ужасные вещи! Да и сама она не должна была мне говорить об этих записках. Она в своей жизни уже натерпелась, ее отец – он строил Шатурскую ГЭС – был арестован еще в 1928 году… Но она искренне хотела мне помочь и, хотя это было лишено логики, обещала перечитать записки Мура и точно мне их пересказать.
– Дорогие Буровы, – пересказывала Ирина Валентиновна, – помогите мне выбраться отсюда. Здесь кругом воры, убийцы. Это все уголовники, только что выпущенные из тюрем и лагерей. Разговоры они ведут только о пайках и о том, кто сколько отсидел. Стоит беспросветный мат. Воруют все. Спекулируют, меняют, отнимают. Ко мне относятся плохо, издеваются над тем, что я интеллигент. Основная работа тяжелая, физическая: разгрузка дров, чистка снега. У меня опять началось рожистое воспаление на ноге…
Просил привезти ему денег, хлеба, еды.
Собственно говоря, это не прибавило ничего нового к тому, что мне было уже известно из отрывка записки, которая была адресована в то же самое время Елизавете Яковлевне. В этой записке Мур писал: «Нужны нитки, иголки, те две деревянные ложки, которые я забыл, или хотя бы одна. Преимущественно деньги, их почти невозможно украсть, а продукты приходится таскать на себе (иначе – украдут); когда ползаешь по снегу, то это очень неудобно. Но я «мужественно» все таскаю на себе; нужно все. Конечно, Буровы и Алеша[154] помогут в отношении какого-то изменения моей судьбы, потому что все-таки, как я ни креплюсь, сейчас – кошмар… Вы, может, неприятно удивлены, что я так настаиваю на помощи мне и более частых посещениях, но Вам расскажут, и письмо тоже даст понять».
Записка эта, нацарапанная красным карандашом, хранилась в Мерзляковском, и Зинаида Митрофановна Ширкевич дала мне ее переписать, как и прочие другие письма и документы.
Наверное, эти записки, а также и то письмо Елизавете Яковлевне, которое не попало мне в руки (может быть, Мур и еще кому-нибудь писал), – все это и дало повод к тому, что по Москве распространились слухи – Мур попал в штрафной батальон! Попал туда как сын репрессированного отца. Слухи эти ходили и в шестидесятых годах. А любители сгущать краски добавляют еще, что и на фронт-то его забрали из института из-за отца, ибо раз он был студентом, то мобилизации не подлежал.
Подлежал. Литературный институт брони не имел, и никто из студентов не освобождался от мобилизации. Все, когда приходил их срок, уходили на фронт, и многие не вернулись… Моему приятелю, который чуть старше Мура, оставалось до окончания 1-го курса два месяца, и институт просил военкомат дать ему возможность сдать экзамены, но отсрочки ему не дали, он вернулся в институт уже с фронта, раненым. Знаю студента того же Литинститута, который, чтобы не попасть на фронт, заблаговременно перешел в МАИ (Московский авиационный институт) – там бронь была.
Теперь о «штрафном батальоне». Из разговоров с теми, кто был мобилизован почти в одно время с Муром, мне удалось выяснить, что и в других формировавшихся частях находились уголовники. По-видимому, тогда была досрочно выпущена большая партия уголовников. Нужно было пополнение на фронте. Муру не повезло: в Алабине их оказалось больше, чем в других частях. Отсюда и воровство, и блатные разговоры. А тяжелая физическая работа объяснялась необходимостью – в ту пору предприятия в Москве и детские учреждения сидели без топлива, и из Алабина красноармейцев посылали в Рязанскую область валить лес для Москвы. А то, что там стоял «беспросветный мат», – то один из тех, кто как раз в то время был старшиной, колхозный парень, не окончивший и семи классов, никогда не слыхавший ни о Малларме, ни о Бергсоне, ни о Тэне, но прошедший всю войну до Берлина, говорил мне: