Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот и оставались они на родине, надеясь, веря и… попадая под расстрел или в лагеря.
Снесарев, убеждённый стоятель за духовную русскость, только через восемь месяцев зарешеченного узилища и изнуряющих допросов и после того как ему следователями были предъявлены свидетельские показания Сергеева, в которых характер собраний георгиевских кавалеров, проходивших на квартире у Снесарева, утверждался как враждебный советской власти, даёт признание в своей «контрреволюционной» деятельности; признание — с достоинством: «После смерти Брусилова, который связывал с моим именем контрреволюционные надежды, я как двойной георгиевский кавалер бывшей армии, как основоположник нашей Военной академии, как лицо, вообще пользующееся авторитетом и по своей учёности, и по своим личным качествам, и, наконец, как человек, имеющий европейское имя, считался одним из его преемников как по руководящей позиции, так и по тем надеждам, которые с ним связывало контрреволюционное офицерство». Это слова от 21 октября. А уже через день, 23 октября, Андрей Евгеньевич вынужден подписать явно не его стиля, скорей всего, ему надиктованные строки с указанием «сообщников», каковыми выступают преподаватели Военной академии Надёжный, Свечин, Бесядовский, Сухов, Голубинцев, Певнев, Владиславский, Смысловский и ещё несколько человек «со стороны», трое из которых — умершие.
Получалась коллизия, психологически и нравственно чем-то напоминавшая следственный процесс декабристов (мятежно-офицерское, попирающее традицию присяги, фрондистское движение декабристов — для солдат-крестьян обманное, глубоко трагическое. Но сами декабристы, во всяком случае многие из них, были людьми дворянской чести. Руководствуясь понятиями чести и правды, субъективно порядочные, они и пытались отвечать по правде, не оговаривая товарищей, но называя их и невольно обращаясь к их образу мыслей. А большего и не требовалось следственной комиссии.) И вот сто с небольшим лет спустя… Были собрания георгиевских кавалеров? На его квартире? И произносились противосоветские речи? И присутствовали?..
После внутренней тюрьмы ОГПУ на Лубянке Снесарев испытал и Бутырки, и Таганку.
Долее всего он провёл в Бутырской тюрьме. Народу в камере, куда его определили, было подобно пресловутой сельди в бочке, и самого пёстрого: офицеры, священники, архиереи, студенты, инженеры, уголовники. Последние оказались не на главных ролях, их было меньше, и, видимо, более интеллигентные оказались духовно сильнее. Все, кто мог поделиться какими-нибудь знаниями, читали лекции, вели беседы, делились воспоминаниями. Андрей Евгеньевич рассказывал об Индии, о путешествиях по Азии, о войне в Карпатах и благодаря знаниям стал самым уважаемым человеком в камере, равно уважаемым и образованными политическими, и неграмотными уголовниками. Камера превращалась в аудиторию, которая напоминала столетней давности академию декабристов в Читинском остроге. В один из таких заполненных беседами июльских дней не стало спалённого туберкулёзом сына Кирилла. Снесарев рассказывал о гибели офицера в Карпатах и вдруг в миг смерти сына словно запнулся. Но затем продолжил, будто исполнял долг. О смерти сына он узнал много позже.
26 сентября 1931 года семья Снесаревых получила открытку: «Дорогая Женюра, приходи на свидание 28 сентября в бутырский изолятор. Приноси деньги и вещи. Целую. Андрей. 22/IX-31». Свидание состоялось в последний день сентября. Поехала почти вся семья. Стояла холодная ветреная погода, лил дождь. Прибывших отделяли от заключённого две решётки, между которыми, как маятники, туда-сюда двигались два охранника. Народу было тьма-тьмущая. Все кричали, было плохо видно и плохо слышно. Свидание длилось четверть часа. Жена узнала, когда будет отправляться этап и пробралась с дочерью на Октябрьский (Ленинградский) вокзал. Была глубокая холодная ночь, поезд стоял под парами на дальнем пути. Серо одетых людей с мешками вели к поезду. Среди них был и Андрей Евгеньевич. Жена и дочь стали кричать ему, он помахал рукой, но едва ли он видел их…
А в деревне русской успешно продолжался великий перелом — перелом крестьянства, перелом тысячелетнего русского хребта. Старая Калитва — снесаревская родина, тягостно помнившая свой мятеж десятилетней давности и жестокость, с которой он был подавлен, под цепами и цепями коллективизации необратимо теряла облик богатейшей, когда-то цветущей слободы.
Пять суток тащился состав от Москвы в северном направлении, до небывалого в Российской империи, но реального в Советской стране подгосударства Свирские лагеря, тащился невыносимо медленно, будто понимая, куда везёт людей, и жалея их. Вагонный отсек, по счастью, не был переполнен: дюжина человек — не то что несколько десятков заключённых в одной коробке, бывало и так. Ветка Мурманской железной дороги тянулась до Курмана, где 3 октября 1931 года их и высадили для исполнения приговора — воспитываться трудами в назначенных лагерях. Военный деятель Снесарев, профессор-философ Лосев, профессор-психолог Петровский, архиепископ, ректор Московской духовной академии Поздеевский, священник Воробьёв и ещё двое служителей церкви, столяр Матюхин, да ещё крестьянские пареньки, им едва исполнилось семнадцать, молчаливые и отрешённые, словно теперь, когда их выдернули из бедной деревни, оторвали от родных и от нивы, жизнь потеряла для них всякий смысл.
Длилась, длилась крестьянская голгофа! А 1931 год выпал тяжёлым, нервным, приговорным и для военных — для перечисления их, арестованных, потребовались бы страницы и страницы; скоро военные соратники окажутся в тех же лагерях, что и Снесарев.
Станция Свирь, посёлок Гришине — административный центр Свирских лагерей, в двух десятках километров от Гришина — посёлок Важино, а в двух километрах от Важина — лагерь в деревне Олесово, куда были определены профессора и священники «октябрьского заезда».
В начале января 1932 года Евгения Васильевна выехала туда. И всего-то менее полусуток дано было на встречу с мужем, для чего понадобилось дважды выходить из поезда: сначала на станции Лодейное Поле, чтобы получить разрешение, затем на станции Свирь, оттуда ещё несколько часов добираться до Гришина, да ещё вёрсты и вёрсты до Важина. Жена привезла с собой не столько еды, сколько всякой всячины, чтобы муж мог представить, чем и как занимаются дети: тетради по математике и русскому, чертежи, школьные сочинения, дочерины поделки и рисунки.
По возвращении она зачитала детям письмо-напутствие отца: «…Вы уже большие, вам уже многое становится яснее, положение наше… — для вас теперь открытая книга. Скорее становитесь на ноги, учитесь прилежно, работайте упорно… Вы не дети генерала, путь которых был усеян розами, ваш путь должен быть усеян трудом и потом… каждый ваш шаг вперёд несёт мне покой и надежды…»
В зимние и весенние месяцы Снесарев мытарствовал в посёлке Важино, в деревне Олесово, в палатках ютились когда двенадцать, а когда и двадцать заключённых. Работал он сторожем на посту № 1. (Ирония судьбы — нарочно не придумаешь: на долгие годы пост № 1 — у Мавзолея на Красной площади.) Оказалось, в стране были и иные посты под цифрой один — и военные, и гражданские, и лагерные, подчас комичные по своей незначительности, а то и ненужности. Таковым был и пост такелажных складов, где Снесарев был ответствен за… три десятка цепей, восемь якорей, несколько десятков брёвен и досок. После четырёх часов дежурства его сменяли Лосев или Ульянов, но часто с задержками, норовя сбросить часть своего дежурства на всегда и во всем ответственного Снесарева. Что ж, можно было понять. Ведь Лосев не знал про посты на войне. Не проверял их, как Снесарев. Не устанавливал посты на памирской границе. Он был значителен другим.