Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человек разыгрывал спектакль – для детей, для полицейских, что собрались у его ног, ругались, и упрашивали, и умоляли его слезть. Он сулил им человеческий полет, какие даже в эту эпоху закисшего супергероизма регулярно встречались на страницах комиксов.
– Вы увидите, – кричал он. – Человек умеет летать.
Он продемонстрировал крепость эластичного шнура – восьмижильного, каждая прядь из сорока супердлинных и супертолстых канцелярских резинок из магазина «Релайант». Полицейские смотрели подозрительно, но сами не знали, чему верить. Полуночно-синий костюм с эмблемой ключа и чудны́м голливудским душком искажал им восприятие. Плюс манера Джо – профессиональная, уверенная и деловитая, хотя и пылившаяся в шкафу столько лет. Похоже, он был неколебимо убежден, что трюк удастся, – он скакнет с крыши, пролетит максимум 162 фута вниз, к далекому тротуару, а затем опять воспарит к небесам на гигантской резинке и с улыбкой приземлится перед полицейскими.
– Дети не увидят, как я лечу, – сказал Джо, финтово блеснув глазами. – Пустите их к краю.
Дети согласились и поднажали. Мисс Мэкоум и отец Мартин в ужасе их притормозили.
– Джо!
Заговорил Сэмми. Он и всевозможные полицейские, в форме и в штатском, вывалились на ветреный променад, сумбурно маша руками. Предводительствовал ими настороженный Томми Клей.
Увидев мальчика, своего сына, в этой пестрой толпе, что собралась на наблюдательной площадке, дабы узреть, как сбудется опрометчивое и фантазийное обещание, Джо вспомнил вдруг реплику, которую однажды обронил его учитель Бернард Корнблюм.
«Только любовь, – сказал старый иллюзионист, – сумела взломать два вложенных стальных замка „Брама“».
Наблюдением этим он поделился под конец последнего урока Джо в доме на Майзеловой, втирая мазь календулы в воспаленные шелушащиеся щеки. Обыкновенно Корнблюм мало что говорил под конец урока – сидел на крышке незатейливого соснового ящика, купленного у местного гробовщика, курил и ненапряжно читал газету Di Cajt, а между тем Джо лежал, свернувшись в ящике, связанный и закованный, дозволяя себе носом по глоточку вбирать жизнь с привкусом опилок, и мучительно, минимально трудился. Корнблюм сидел, все свои комментарии ограничивая лишь презрительным выбросом газов время от времени, и ждал, когда из ящика три раза постучат, – это будет означать, что Джо выбрался из наручников и цепей, вынул три винта из левой петли крышки и готов восстать. Порой, однако, если Джо слишком медлил или соблазн толкнуть речь перед буквально плененной аудиторией был слишком велик, Корнблюм заговаривал на грубом, хоть и гибком немецком – но всегда ограничивался профессиональными темами. Он с нежностью живописал выступления, на которых по невезению или дурости чуть не погиб, или в апостольских и занудных подробностях вспоминал один из трех блистательных случаев, когда ему подфартило узреть выступление Гудини, пророка своего. Лишь в тот раз, прямо перед роковой попыткой Джо нырнуть во Влтаву, речи Корнблюма сбились с тропы профессиональной ретроспекции и свернули к тенистой заросшей поляне личного.
Он наблюдал своими глазами, поведал Корнблюм (голос его глухо доносился сквозь дюймовую сосновую доску и тонкий холщовый мешок, в который упаковался Джо), то, в чем никто, помимо ближайших доверенных лиц Короля Наручников и немногочисленных проницательных коллег-очевидцев, не распознал минуты, когда великий пал. Было это в Лондоне, сказал Корнблюм, в 1906-м, в «Палладии», когда Гудини принял публичный вызов и обещал освободиться из предположительно невзламываемых наручников. Вызов бросила лондонская «Миррор» – на севере Англии редакция отыскала замочника, который провозился всю жизнь и в конце концов изобрел наручники с таким прихотливым и тернистым замком, что взломать его не могла ни одна живая душа, включая колдуна-создателя. Корнблюм описал эти наручники – два толстых стальных браслета, жестко приваренные к цилиндрическому стержню. Внутри твердого стержня помещался грозный механизм манчестерского мастера – и тут в тоне Корнблюма пробился трепет, даже ужас. Механизм был разновидностью «Брамы», знаменитого непроницаемого замка, что открывался – да и то с трудом – лишь длинным и замысловатым трубчатым ключом с хитрыми бороздками на конце. Замок изобрел англичанин Джозеф Брама в 1760-х, и он оставался невзломанным, неоскверненным больше полувека. А замок, который выступил против Гудини на сцене «Палладия», состоял из двух стержней «Брамы» – один в другом – и открывался лишь нелепым двойным ключом, походившим на сдвинутые половины телескопа: один цилиндр торчит из другого.
Пять тысяч гикающих джентльменов и леди, среди них и молодой Корнблюм, посмотрели, как Мистериарха, в черном фраке и жилете, заковали в кошмарные наручники. А затем, обменявшись с женой одним-единственным бесстрастным и безмолвным кивком, Гудини удалился в кабинет и приступил к своей невозможной работе. Оркестр завел «Энни Лори». Спустя двадцать минут зал разразился бешеной овацией – из кабинета появились голова и плечи иллюзиониста; выяснилось, однако, что Гудини просто хочет разглядеть наручники, по-прежнему его сковывавшие, при более ярком свете. Он нырнул обратно. Оркестр сыграл увертюру к «Сказкам Гофмана». Через пятнадцать минут музыка стихла в общем гомоне – Гудини снова появился из кабинета. Вопреки всему, Корнблюм надеялся, что мастер преуспеет, хотя прекрасно знал, что, когда после шестидесяти лет стараний первый одностержневой «Брама» был все-таки взломан, американскому умельцу по имени Хоббс понадобилось работать двое суток без перерыва. А теперь выяснилось, что Гудини – вспотевший, с нервической улыбкой, воротничок лопнул и с одного боку провис – вышел, дабы просто объявить (странное дело), что, хотя у него в кабинете затекли колени, он пока не готов сдаться. Представитель газеты повел себя достойно, разрешил положить в кабинете подушку, и Гудини вновь удалился.
Он пробыл там почти час, и Корнблюм уже предчувствовал надвигающийся провал. Аудитория, даже решительно выступавшая на стороне своего героя, не сможет вечно торчать в зале, пока оркестр, уже явно отчаиваясь, наяривает современные стандарты и популярные песенки. Человек, десять тысяч раз выходивший на пятьсот разных сцен, несомненно, тоже это почувствовал: прилив надежды и доброжелательства с галерки начал спадать. Проявив артистическую отвагу, он вышел вновь и спросил представителя газеты, не согласится ли тот ненадолго разомкнуть наручники, чтобы фокусник снял фрак. Может, рассчитывал что-то разузнать, глядя, как наручники открываются и защелкиваются вновь, а может, рассчитал, что ему по зрелом размышлении откажут. Когда джентльмен из газеты с сожалением отверг его просьбу под громкое шипение и свист зрителей, Гудини совершил небольшой подвиг – в некотором роде, одно из блистательнейших артистических свершений своей карьеры. Извиваясь и выкручиваясь, он умудрился добыть из кармана жилета крохотный перочинный ножик, а затем очень медленно переместил его в рот и открыл зубами. Он дергал плечами и изворачивался, пока не сдвинул фрак через голову, а затем ножик, по-прежнему зажатый в зубах, тремя рывками распилил ткань напополам. Помощник содрал с Гудини половины фрака. Узрев эдакое мужество и щегольство, аудитория прикипела к артисту сердцем – ее все равно что стальными кольцами приковало. И, сказал Корнблюм, в поднявшейся буре никто не заметил, каким взглядом обменялись иллюзионист и его жена, эта миниатюрная тихая женщина, что стояла на сцене возле кулис, пока текли минуты, и играл оркестр, и зрители смотрели, как колышется занавес кабинета.