Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В вагоне стало темно. Хотя этого и не было слышно, я знаю, что снаружи сейчас пломбируют двери. Чтобы нас никто не выкрал.
Ольга крепко смежила веки. Она больше не хочет бодрствовать.
Я слышу свисток локомотива. Чувствую спиной, как мы трогаемся.
Мы едем на поезде. Чух-чух, на поезде. Мы едем на поезде, кто с нами в путь?
Снаружи все еще день, но в вагон свет почти не проникает. Мимо маленького зарешеченного отверстия, высоко вверху, проезжают отвесные полоски — деревья или мачты линии электропередачи, и из-за этого картинка кажется мелькающей. Интересный эффект, думаю я. Механизм в моей голове не отключается даже теперь.
Когда в звуковом фильме кто-нибудь едет на поезде, колеса стучат равномерно. РатаТАТ, ратаТАТ, ратаТАТ. Можно к этому ритму музыку сочинять.
Здесь же, когда я сижу на полу, и каждый удар о рельсы отдается во всем теле, никакого отчетливого ритма расслышать невозможно. Потому что здесь, в протекторате — или мы уже в Польше? — рельсы не сварены как следует. У нас в Германии было бы иначе, думаю я. У нас в Германии. Хорошая острота.
Ха-ха-ха.
Наш вагон 8/40 принадлежит железной дороге Рейха. Весь поезд принадлежит Железной Дороге Рейха. Это четко написано на каждом вагоне. Свежей краской. Может, вагоны были германизированы лишь недавно. Как и вся остальная Европа.
Географические карты тоже надписали заново.
В вагоне пахнет старой соломой и свежей мочой. Испражнениями и угрозой. Как в зоологическом саду у хищников. Или в цирке.
В Колизее, должно быть, так пахло. Где приговоренные от страха мочились, когда их выгоняли на арену. Где всегда кто-нибудь пытался повеситься до того, как на него набросятся дикие звери. Но этого не допускали, потому что иначе не сойдутся цифры в списке. Древние римляне были людьми порядка.
Счетоводы.
В кельях под трибунами сидели не только арестанты, но и бригадир статистов, который стоял впереди, хлопал в ладоши и инструктировал:
— Итак, еще раз зарубите себе на носу! Как только решетка поднимется, вы выходите. Ровным строем. Потом кланяетесь перед почетной ложей и хором кричите: «Morituri te salutant». Помните: это для вас самый великий момент.
Это наш великий момент.
Техника сцены сделала большой скачок за последние две тысячи лет. Занятость в массовых сценах стала больше. И это уже не христиане, которых должны растерзать львы.
А кто?
Именно такой, должно быть, стоял тогда запах. Именно такой.
Если бы в Древнем Риме уже было кино, то Цезарь наверняка приказал бы снять фильм о своих цирковых представлениях. На память. «Но уберите кровь, — сказал бы он режиссеру. — Люди не хотят этого видеть».
Не в кино.
В Праге сейчас, наверное, Печены монтирует мой фильм.[10]Его покажут, но мое имя нигде не будет значиться. Никто о нем не спросит. Меня никогда не было.
Под маленьким оконцем двое мужчин поднимают третьего. Я вижу очертания его руки в виде тени. Он просовывает за решетку записку. Крик о помощи. Или сообщение о том, что с нами происходит.
Что они там написали? Свои имена. Как на всяком порядочном надгробии. Тогда-то и тогда-то родился, тогда-то и тогда-то умер. День туда, день сюда ничего не значит.
И что-нибудь драматическое. «Спасите нас!» Или: «Не забывайте нас!» Ни то ни другое не произведет ни малейшего эффекта. Кому мы интересны?
Может быть, если бы они вписали мое имя, которое людям знакомо по киноплакатам. На улице со мной заговаривали и просили автограф. Я что-то собой представляю.
Я что-то собой представлял.
Может быть, если бы люди знали, что я сижу в этом поезде. Их любимец. Симпатичный толстяк. Что я сижу тут на грязном полу, подогнув одну ногу, потому что некуда вытянуть обе, прислонившись спиной к баку с водой. Может, тогда бы они среагировали.
Я прошлое. Даже если записать всю мою историю — ей бы никто не поверил.
Но так уж вышло.
В этом романе многое выдумано. Но, к сожалению, только не это: 30 октября 1944 года Курт Геррон и его жена Ольга были уничтожены в Освенциме. Три дня спустя умерщвление в газовых камерах было окончательно прекращено.