Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наши занятия прервал неожиданный приезд Вики Ш, края по обыкновению была очень энергична и шумна. Она с места в карьер принялась отчитывать Н. Я. за то, что та не бережет себя, и т. д. и т. п. Всё, впрочем, вполне справедливо.
После ее ухода мы с Е. Я. идем гулять. Он принимается ругать пушкинистов и ругает их довольно долго. Это в ответ на мое восхищение комментариями Модзалевского к письмам Пушкина[716]. Ругается он наивно, но прелестно. Потом мы долго сидим с ним в лесу на поваленном дереве, и он вспоминает о хамстве литературных молодчиков по отношению к Блоку. Он был сам свидетелем того, как на чтении в Доме журналистов Блоку кричали: “Вы – мертвец”, а Блок смотрел безжизненно в зал и, казалось, не слышал. Затем он говорит о полном непонимании величины О. Э. современниками, о его неизвестности. Я расспрашиваю его об инциденте с А. Толстым. “Когда Осип приехал в Москву и рассказал, я никак не мог в это поверить, но это было”. Он рассказал, как он встретился в Ташкенте в эвакуации с Бородиным (Саргиджаном), и тот сказал, что он просит не вспоминать того, что поросло быльем. Бородин сделался к тому времени очень известным писателем (автор “Дмитрия Донского”) и получил Сталинскую премию. Он и сейчас процветает, кажется, в том же Ташкенте[717].
Говорит о Фадееве, о том, что тот совмещал в себе несовместимое: понимание того, что такое литра, с абсолютной верой в правду сталинской политики по отношению к литре. На банкете по поводу награждения группы сов писателей орденами в тридцать восьмом году к нему подошел, кажется, Шкловский и сказал, что получено известие о смерти Мандельштама. Фадеев развел руками: “Что ж поделаешь? – И добавил: – Очень большой поэт”. Самое важное: Е. Я. сказал, что Н. Я. неправа, говоря о том, что О. Э. всегда не принимал того, что происходило, что, напротив, он очень хотел увидеть в происходящем правду будущего и очень страдал от того, что не находил, что в первые годы (1920) был настроен очень революционно, что “присяга четвертому сословию” была не случайна. Другое дело, что он рано прозрел. Сам Е. Я. говорит, что никогда не питал иллюзий, но что таких, как он, были единицы. “Я завидую вам, – сказал он, – при вашей жизни появится история падения русской интеллигенции”.
За чаем Н. Я. произнесла краткую и энергичную речь о международном положении. Положение печальное, но слушать ее было очень смешно.
Да, еще, после обеда что-то говорили о Кузьмине[718]. Н. Я. была очень легкомысленно настроена и рассказала о нем кучу милых непристойностей. Еще она рассказала о том, что Бонч-Бруевич купил архив Кузьмина у О. Арбениной за очень крупную сумму, так как там были документы, компрометирующие Чичерина. Про А. Эфроса: “Грязное животное. Он как-то принес нам на вокзал свои «Эротические сонеты»[719]. О. Э. очень смущался и всё время просил меня спрятать, чтобы не увидели соседи по купе. Я помню оттуда одну строчку: «И семенем своим забрызгаю весь мир»” (цитировала именно так!).
P. S. Н. Я. откомментировала сегодня еще стихотворение “Ночью” (“О как же я хочу”).
N. B. Е. М. получила письмо от Бориса. Он пишет, что у него был сердечный приступ и в левой ноге тромб. Я очень за него волнуюсь. Он действительно выглядел неважно, когда мы уходили от него. Еще он сообщил, что умер Савич[720].
Утро. Таня спала, а я сидел на веранде у “стариков”. Разговор шел о вчерашнем нашем разговоре с Е. Я. “Не думайте, – говорила мне Н. Я. – что всё исчерпывалось насилием и приспособлением к нему, нет, громадное количво интеллигенции искренне приняло победившую идею, это была победа идеи… Здесь многое… оправдание Гражданской войны – это действительно была народная война. Это признавал даже мой отец, умнейший человек, кый всё понимал. Вообще, всё понимало только старшее поколение, а мы были неслыханно легкомысленны – в семнадцатом году мне было семнадцать лет”. Я спросил про О. Э., сказав, что он-то был вполне сложившимся человеком с цельным мировоззрением. “О, у Осипа были очень сильные колебания, очень”. “А у вас?” – “У меня… ну, у меня меньше, нас с Женькой отец воспитал”.
Я что-то долго говорил о том, что для меня всё же непонятна такая быстрая деформация ценностного индивидуального сознания, что странно было не заметить того, что происходящее не есть продолжение русской демократической традиции, а измена ей, что-то в этом роде. Начали приводить примеры, разговор зашел о людях и свернул в сторону.
Н. Я.: “Женька любит, когда ему читают свежие, только что написанные стишки. У него от них ощущение горячего пирожка”.
Сегодня приехала в Верею Н. Е. Штемпель, женщина, кая “сопровождает умерших” и, м б, будет “приветствовать воскресших”. Я очень ей обрадовался. Познакомились мы этой зимой и договорились, что мы с женой приедем к ней в Воронеж в начале мая, но не получилось (не было денег и что-то еще). Н. Е. была огорчена. И вот “нечаянная радость” – мы сидим на веранде у Н. Я. и разговариваем. Н. Я. пересказывает опять свою поездку в Ленинград. Н. Е. ахает, поражается – и начинается долгое обсуждение дела.
После обеда Н. Я. с Н. Е. приходят к нам. Н. Е., у кой феноменальная зрительная память, рассказывает, какая комната была у Мандельштамов в Воронеже. Я расспрашиваю ее, что она помнит о записи стихов. Она вспомнила, как записывала стихи Н. Я., а О. М., заглядывая через ее плечо, проверял; вспомнила, что альбом, кый начин с 1930 г. на белой бумаге, был передан ей на хранение вместе с письмами. Еще она вспомнила, как выглядели автографы, сейчас потерянные. Так, шуточные стишки ей всегда писались на синих конвертах, лежавших на столе О. Э. Н. Я. помнит, что она давала их Харджиеву, но обратно они не вернулись. Н. Е. написала для меня записку о том, что она была свидетелем слов О. Э.: “Списки Нади идут в порядке рукописи”. Это свидетельство важно, если возникнут какие-либо недоразумения.
Вечером Н. Е. рассказывала о Немировском и о Воронежской жизни.
Сегодня я наконец напечатал заявку в издво “Сов писатель” на прозу О. М.
Почти всю первую полов дня читал экземпляр Библии, принадлежавший О. М.[721], – там много пометок, очень интересных, но сделаны ли они О. Э.? Часть из них – Н. Я.