Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Быстро справившись со своим волнением, он отвечает на ее вопросы и затем – не замечая вернувшегося и жадно прислушивающегося вестника – рассказывает о причинах эхалийской войны и о самой войне. Рассказ его правдив: долг глашатая велит ему не лгать, – но не совсем вразумителен, так как все относящееся к Иоле старательно пропущено. Со стороны Еврита – простое оскорбление за кружкой вина, со стороны Геракла – коварное убийство его сына и, точно этого мало, взятие и разрушение его города со всеми последствиями… По-видимому, кара чрезмерно превзошла вину. Деянира более опечалена, чем обрадована услышанной вестью, а тут – оборотная сторона торжества победителей, горе побежденных: пленниц, Иолы.
Тут Софокл воскресил традицию Эсхила; употребив все краски своей палитры на то, чтобы сделать возможно обаятельным для нас образ Деяниры, он предоставил нам самим воплотить в нашей мечте образ ее несчастной соперницы. В горделивом молчании стоит перед нами и ею та, перед которой одной «сложил оружие» непобедимый витязь – умиротворитель вселенной.
А впрочем – читатель сам оценит эту единственную в своем роде сцену, обращение кроткой Деяниры к роковой подруге ее мужа; толкователю поэта нечего прибавить к его словам.
* * *
Лихас с пленницами удаляется во двор; собирается удалиться и Деянира. Но вдруг некто преграждает ей путь: она смотрит – перед ней трахинский вестник.
Что ему надо? Свою награду – по обычаю героических времен, плащ, – он получил. В угощенье тоже, надо полагать, изъяна не было; хватив, как водится, лишнего, он чувствует удвоенную нежность к этой доброй царице и удвоенную злобу против этого Лихаса, который там, на выгоне, так обидно смеялся над ней, а здесь так бессовестно ее обманывает. Нет, этому не быть; он решил открыть ей всё.
Вот где трагизм.
Если бы сама Афродита – как в «Данаидах» Эсхила, – спустившись с небес, попыталась разъяснить жене-голубице роковую несоизмеримость мужской и женской психологии в «трагедии верности» – все ее божественное красноречие пропало бы даром. Ведь эта жена именно в силу своей голубиной нежности проникнута инстинктивным убеждением, что она-то не могла бы полюбить другого, иначе чем разлюбив Геракла. И вот она столь же инстинктивно строит и относительно мужа свое неизбежно последовательное и неизбежно неправильное заключение: «Полюбил другую – значит, разлюбил меня». И как могла бы богиня расшатать это убеждение, коренящееся в самой основе женской природы? Как могла бы она сказать свое «пойми!» там, где понять значит – вчувствоваться, а вчувствоваться значит – ввести свое собственное сердце в сердце иначе чувствующего человека, значит – чувством соизмерить несоизмеримое?
И если бы Лихас с его доброй душой, Лихас, давно уже любивший Геракла, а теперь полюбивший и Деяниру, – если бы он бережно и нежно раскрыл ей роковую тайну, стараясь и ее щадить, и не унижать перед ней ее мужа, – его увещания, конечно же, были бы напрасны, но все же он сказал бы «прости!» там, где богиня могла бы сказать только «пойми!». И удар был бы не так жесток, не так убийствен.
Но нет; орудием рока является трахинский вестник. Софокл, подобно Шекспиру, пользуется иногда низменными, почти комическими персонажами для усугубления трагических эффектов; таков страж в «Антигоне», таков и наш посредник. Он – воплощенная мещанская сплетня. Правда, он ничего от себя не привирает, и этим он все-таки на сто голов выше своих потомков в древнее и новое время. Он только освещает всё по-своему. Той силы, которая отдала Иолу в руки Геракла, он, разумеется, никогда не поймет: он заменяет ее той, которая ему непосредственно понятна, – обыкновенной плотской необузданностью. И как он рад, что ему удалось, наконец, понять и этим подчинить себе, сбрасывая его с пьедестала, этот недосягаемый образ Геракла! Как доволен он, что может вложить в сердце герою все пошлые побуждения своей собственной мещанской душонки!.. А впрочем, тут есть еще одна черта, без которой мещанский характер этой мастерски обрисованной фигуры, был бы неполным. Эта черта – сострадание к Деянире. Кому неизвестно это лицемерное сострадание сплетни? Она всегда сострадательна к якобы обижаемым – и из сострадания убивает их. Зато как же она бывает недовольна, когда этого-то ее фарисейского сострадания не хотят признать!
Прости; решил я всё тебе открыть,
Царица, что от Лихаса я слышал.
Тебя рассказ мой огорчил, я вижу:
Что ж делать! Правду я зато сказал.
Конечно, правда прежде всего. Лихас, изволите видеть, утаил, солгал; возможно ли сомневаться, то наш сплетник неизмеримо благороднее его?
* * *
Кумир повержен. Что же дальше? Пока – пустота. И в этой пустоте неотвязчивая, гложущая мысль: «Полюбил другую – значит, разлюбил меня». А затем – ее постепенное превращение: «Только разлюбив ее, вновь полюбит меня». А затем – естественный для сильного, здорового, любящего существа вопрос: «Как достигнуть того, чтобы он разлюбил ее?» И вдруг, как удар молнии, мысль о талисмане Несса. Не он ли ей заповедовал перед смертью:
Возьми в свой плащ моей ты крови ком,
Что запеклась вокруг стрелы в том месте,
Где яд лернейской гидры в черный цвет
Ее окрасил. Талисман могучий
В нем обретешь ты для любви Геракла.
Его отведав, ни одной жены
Опричь тебя он больше не полюбит.
Теперь, очевидно, настало время к нему обратиться. Эта мысль озаряет ее внезапно во время допроса вестником вышедшего из дома Лихаса, этой тягостной для Деяниры борьбы пошлой откровенности вестника с желанием Лихаса спасти осколки разбитой тайны.
И конечно, зритель должен был быть поставлен в известность о том, что эта спасительная мысль у Деяниры возникла: ведь ею определяется ее дальнейшее отношение к Лихасу. А так как она словами этой мысли выдать не могла – речи «в сторону» не были в обычае у древних трагиков, – то ее должна была выразить ее игра. Думаю, что средством послужил тот плащ, который она ткала в прологе. Она бешено хватает его; так и кажется, что она хочет бросить его на землю, растоптать, – вдруг она останавливается, бережно сглаживает его складки и в глубоком раздумье возвращается к спорящим.
Итак, она пошлет плащ Гераклу, смазав его предварительно