Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А где-то с сентября письма прекратились.
До того Любаня исправно писала каждую неделю либо присылала открытку с обязательной репродукцией Боттичелли или голландцев. Когда писем не стало, то сначала я подумал о почтовых задержках — нередко бывали дни, когда приходилось получать почту сразу за пару последних недель. Потом пришла бандероль с научными журналами — письма все еще не было. Не было и до сего дня.
Только тогда я понял значение этого молчания. Возможно, потому что все время держал в уме вероятность того, что Любаня меня оставит. Стереть из жизни три года разлуки и неизвестное количество лет в будущем — этого нельзя было требовать ни от кого, тем более от женщины столь импульсивной, какой была моя жена. И то, что она до сих пор была со мной, с каждым днем чувство вины только утяжеляло.
Об этом я честно написал Любане еще летом:
Если самим своим отсутствием я смогу послужить косвенной причиной твоего счастья, то это будет для меня лучшим утешением.
Писать об этом было легко, думать — сложно, принять — почти невозможно. Но выхода не было. В конце концов, я знал, что делал, и не был из числа наивных репрессированных 1937 года, вопрошавших следователя: «За что?..»
Зэк в лагере точно знал день своего освобождения. «Резиновый» срок в СПБ был жестоким насилием над личностью, заставлявшим постоянно вытеснять мысли о свободе и нормальной жизни.
Сидевший в Аушвице психолог Виктор Франкл признает:
Насколько завидным казалось нам положение преступника, который точно знает, что ему предстоит отсидеть свои десять лет, который всегда может сосчитать, сколько дней еще осталось до срока освобождения… счастливчик! Мои товарищи сходятся во мнении, что это было, быть может, одним из наиболее тягостных психологических обстоятельств жизни в лагере… Бессрочность существования в концлагере приводит к переживанию утраты будущего[90].
Среди зэков прочно укоренилось суеверие, что день освобождения нельзя загадывать — не случись он вовремя, потом трудно будет собирать кости. Новички еще гадали на доминошках — в итоге выясняя для себя только математическую теорию вероятностей. Бывалые зэки их одергивали.
Здесь течение времени теряло свою размеренность, в любой день из-за какого-то инцидента время до освобождения могло растянуться еще на полгода и год.
Кроме «режимных» инцидентов, меня угораздило попасть еще и в «политический». Из Пятого отделения в столовой работал политзэк Саша Симкин. Мне про него рассказывали, но не совсем внятно. Дабы выяснить обстоятельства его дела, я написал ксиву с вопросами, которую незаметно передал, когда Симкин собирал у нас ложки после завтрака.
Это оказалось большой ошибкой. В обед Симкин неожиданно, вместо сбора ложек, напрямую отправился через всю столовую ко мне — чуть не демонстративно держа в вытянутой руке листочек бумаги. Надзиравшая Вера-шпионка ксиву отобрала — пока она пробиралась через поднявшихся с места зэков, прочитать листок я все же успел.
Симкин был сварщиком — вполне типичный тихий еврей-рабочий, — жил в Петропавловске-Камчатском. В тридцать лет захотел эмигрировать в США. По обычной для советских людей темноте почему-то решил, что для этого нужно совершить некий акт протеста, после чего его с объятиями встретят в посольстве США и каким-то образом — по подземному тоннелю? — отправят в Америку.
Симкин поехал в Москву с пачкой политических листовок, которые разбросал с верхнего этажа ГУМа. До посольства США он не добрался — оказавшись вместо этого в СИЗО «Лефортово». Далее его путь пролегал назад в Петропавловск-Камчатский и оттуда — в Благовещенскую СПБ.
Все это Симкин описывал в трех строках, но затем шел текст, написанный явно не для меня. Он объяснял, что «совершил преступление», потому что был психически болен. Сейчас он понимает, что был болен, и сожалеет об этом. Еще больше он сожалел, что психиатры СПБ его чудесного выздоровления не замечают и держат здесь уже четвертый год. Кроме того, Симкин четко написал в своей ксиве, что отвечает на мои вопросы.
По пути в отделение Егорыч ругался на Симкина крутым матом:
— Эта сука решила пожаловаться и поплакаться врачам — и подставила тебя.
Егорыч был прав, оставалось только ждать реакции Бутенковой. Первым ее, правда, почувствовал сам Симкин, которого закрыли в отделении и не вывели на работу. На следующий день в отделении остался и я. Далее последовал допрос от Кисленко, который все понял, так что особо много и не спрашивал. Затем я получил примерно то же внушение, что и от Ландау в Сербском — с предупреждением, что за попытки связи с другими политическими в следующий раз уже без разговоров отправят в «лечебное». Только поднявшись на швейку, я вздохнул полными легкими — повезло.
Происшествие мы обсудили на прогулке втроем как раз с другим политическим — недавно переведенным в Пятое отделение Николаем Бородиным.
С Колей Бородиным мы познакомились в первый же день, как только его перевели в Пятое. Вычислить политического было легко: из надорванного кармана грязного бушлата торчал журнал «Наука и религия» — его Бородин выпросил у кого-то из санитаров.
Журнал Бородин вынимал, что-то походя читал, потом засовывал снова в карман и, видимо, что-то обдумывал, не сбавляя шага. Он был высок, сутул, широкоплеч и внешность имел чисто крестьянскую — крестьянином он, собственно, и был.
Его биография напоминала историю известного диссидента Анатолия Марченко, сидевшего в то время в чистопольской тюрьме. Бородин был и внешне похож: так же скуласт, так же в глубоких впадинах прятались глаза, которые либо излучали искреннюю доброту, либо как будто разворачивались внутрь, когда надо было о чем-то подумать.
Происходил Бородин из села Черниговка в Приморском крае. В юности он, как и Марченко, попал под уголовную статью за кражу оружия из магазина, к которой не имел отношения — как и Марченко к драке, за которую тот получил два года. Бородину дали больше — шесть лет. Так же, как и Марченко, Бородин из зоны пытался бежать, но был пойман, получил еще год довеском к сроку. Отсидев, вернулся домой к полуслепой матери.
Еще в зоне он познакомился с баптистами, сидевшими кто за отказ от службы в армии, кто за проповедь. Вместе с ними в зоне читал Евангелие, став истовым христианином — хотя, как часто в народе, стал исповедовать какую-то свою, внеконфессиональную, версию христианства, более близкую к учению Льва Толстого.
Из принципа Бородин отказался идти служить в армию. В прокуратуре ему угрожали статьей — конечно, без результата. Поняв, что Бородина не согнуть, от него отстали.
Зарабатывал Бородин, как и все в Черниговке, сбором женьшеня — пока тот еще водился в тайге, — потом лимонника. Чисто случайно попал в поле зрения КГБ. Рядом с селом находилась база ВВС, местные водились с летчиками — в смысле вместе пили. Бородин не пил, но тоже был не прочь пообщаться — пока один из летчиков, Виктор Беленко, не улетел на своем истребителе МИГ в Японию (откуда попал в США).