Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Третье главное управление КГБ — военная контрразведка — взялось за работу серьезно. Допросили 116 сослуживцев и родственников Беленко, заодно и всех прочих, кто когда-либо его видел. За прокол контрразведки с офицеров посыпались погоны, пившие с ними мужики села Черниговки попали под «профилактику».
Ну, а в мае 1980 года в селе собрали бригаду, которой пообещали хорошие деньги — по 250 рублей за расчистку участка тайги. Когда работа была выполнена, то оказалось, что никто больше ста рублей не получил. Мужики отказались брать деньги, и на улице начался стихийный бунт.
Тут же появилась милиция, Бородина, как самого громкого, выхватили из толпы и надели на него наручники. Мужики Бородина отбили, он расколол наручники о кирпич и забрался на трубу соседней котельной, откуда принялся вещать — о политике, положении рабочих, войне в Афганистане и преследовании инакомыслящих. Радиоголоса он слушал, так что тему знал хорошо.
Милиция не могла придумать, что делать, вызвали пожарных, которые тоже ничего сделать не смогли — наверное, потому что не очень старались. Наконец, под угрозой брандспойта — который смыл бы его сразу на землю — Бородин спустился вниз.
Ему снова дали уголовную статью — «хулиганство», — но отправился он уже не в лагерь, а в СПБ.
В наших теологических беседах с Бородиным я нащупал ту точку, где царапало меня со времени бутырского общения с Толей Ададуровым. Я догадался, что Истина, Красота и Справедливость, обычно именуемая «Добро», не могут происходить из этого мира и не могут существовать сами по себе. В этом мире существовали только загаженные толчки, грубость, насилие и пытки.
У правильного и прекрасного должен быть внеземной источник, и это мог быть только Бог — ну, или нечто имперсональное, ибо антропоморфный Бог все-таки незаконное упрощение. Должен был существовать мир, который и задавал смысл нашему поведению, странному с точки зрения этого мира. На нашем языке этому другому миру не было названия — но он существовал.
Мы были правы — что подтвердила позднее и история. Однако наша правота происходила не из рациональной выгоды, а из другого источника. Мы сами даже не всегда могли толком объяснить, почему не ломались на следствии, и вообще делали то, что делали, и говорили или писали то, что говорили. Зачем я писал книгу и печатал самиздат? Зачем Бородин устроил деревенский бунт и вещал с трубы котельной, как Симеон Столпник? Зачем сам Симеон жил на столпе? С точки зрения психиатра Ландау, все это было безумие — но что вообще более безумное и иррациональное, чем человеческая история?
Видимое в трех измерениях похоже на ширму, через стыки которой открывается вид на какие-то более сложные процессы, следствием их и становится происходящее вокруг. День десятого ноября 1982 года был днем конца эпохи, это чувствовали все — даже урка Бережной, которому на второй день уже надоело шутить. За это время человек десять подошли к нему и поинтересовалось, почему он жив.
— Да сам сдохни, пидор! Еще на твоих похоронах буду бухать… — орал Брежнев в курилке на очередного любопытного.
На прогулку так и не выводили, что было странно — из окон мы видели, как выводят гулять зэков СИЗО. Двенадцатого с утра подняли на швейку — но уже через час явился Рымарь с ментами, и нас снова спустили вниз в отделение. По этому поводу больше, чем зэки, расстроились мастера швейки — «швейные барышни», как мы их называли: две довольно привлекательные дамы, поверх белых халатов увешанные золотом. Мало того, что срывался план, летели их премии, но мастера — и все, кто был в доле — еще теряли свою часть левой «прибавочной стоимости» (да простит мне Маркс).
«Швейным барышням» не везло в 1982 году уже второй раз. Летом произошел еще более скандальный инцидент: со швейки пропали шесть медицинских халатов. «Барышни» рвали и метали и вели дотошное расследование, которое закончилось ничем.
Мастеров можно было понять: эти халаты были их личными деньгами. Умелая кройка ткани делала какой-то процент ежедневной выработки швейки законной добычей мастеров — а также и Бутенковой, чьи золотые зубы, видимо, тоже были «сшиты» на швейке. «Левые» халаты, пижамы, постельное белье и прочая гражданская продукция сбывались через магазины. Оборот, по самым скромным подсчетам, достигал многих сотен рублей — и кража, которая точно описывалась пословицей «вор у вора дубинку украл», — была покушением на законное право рабовладельцев получать прибыль, созданную руками рабов.
Следствие не принесло результатов и, как обычно в таких случаях бывает в России, закончилось бесцельными репрессиями. Со швейки в «лечебные» отправили троих закройщиков — все они были, как на подбор, солдатами, — и лишь только четвертый солдат, Вася Мовчан, избежал кары. Вася был настолько добрым и честным, что на него даже у разозленных мастеров швейки рука не поднялась.
Происходил Вася из деревни в Западной Украине, с сильным акцентом говорил по-русски — за что в армии сразу начал получать от дедов пинки, на которые, в конце концов, дал ответку. Круглолицый коренастый Вася возвращался из закроечной в камеру, шутил, часто напевал украинские песни, и представить, что он вполне хладнокровно расстрелял человека — одного из дедов — было невозможно. Впрочем, был ли дед человеком, тоже вопрос. Как можно было понять от Васи, спать в армии ему удавалось от силы три часа в сутки, прочие он занимался принудительным и бесцельным трудом, а также работал «мальчиком для битья» — на нем деды отрабатывали приемы рукопашного боя.
В СПБ, кроме того, что был закройщиком, Мовчан занимал еще и должность раздатчика одежды в бане. Сам он не был никак политически настроен, но как западэнец нас с Егорычем уважал и всегда находил для нас приличное белье и пижамы, в которых мы хотя бы не выглядели бомжами.
Вместе с закройщиками с бригадирства полетел Хабардин и с ним приемщик Хуснутдинов. Как это бывало в сталинских лагерях, начальство догадалось, что среди зэков не воруют только политические, и предложило бригадирство Егорычу. Тот поставил условие, что приемщиком у него буду работать я, — начальство подумало и согласилось.
Егорыч сделал это, не спрашивая моего мнения, априорно рассчитывая, что повышение меня устроит. На самом деле было не так. Мне меньше всего хотелось быть на виду, даже наоборот — статус человека-невидимки привлекал больше всего. Однако подводить Егорыча было неудобно, и пришлось пересесть со швейной машинки за стол приемщика.
Работа была непыльной и ненапряжной — портила ее только неизбежная ругань с зэками, шившими все наперекосяк. Больше всего в новой должности мне нравились другие обязанности — полагалось еще и поливать цветы. Они были расставлены сплошь на подоконниках и обильно висели на стенах, так что эта работа занимала много времени, чему я был рад. Неожиданно выяснилось, что общаться с явлениями природы было гораздо приятней, чем с людьми — в погонах они или нет.
Цветы полагалось поливать раз в день, я делал это дважды — воздух в цеху был сухой, так что и цветам, и плющу поливка шла только на пользу. Отрывал сухие листы и отцветшие лепестки, деревяшкой рыхлил почву. Оказалось, что ранее я себя совсем неправильно понимал. По натуре я был не физик, и не лирик, и не политик, а садовник.