Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Милый Рыжик! Меня (как всегда) осенило уже после Вашего отъезда, не могли бы вы взять у Олега Степановича список еще непереведенных стихов Верлена и привезти их (его список!) сюда, чтобы я могла выбрать здесь (где у меня книга) и сейчас, не откладывая на те московские сверхзагруженные и непосильные сентябрьские дни, которые мне предстоят и где будет вполне не до Верлена, и где и когда я не сумею подобрать стихи со всей ответственностью? Если это письмо дойдет до Вас вовремя (опустить его в Москве должна Ира, сегодня уезжающая) и если Вам и Олегу это будет удобно, сделайте, пожалуйста. Еще одна просьба: чтобы это были стихи, никем не занятые, так сказать «вне конкурса»; только с такими и в таких могу чувствовать себя более или менее свободно. И список Олега, и мой собственный (— т. е. то, что выберу) вернула бы с Вами же.
У нас обеих с А. А. неожиданно оказался грипп, обе немножко температурим, болеем головкой и слабеем ножками. А. А. пролежала 2 дня, а я перемогалась, не догадываясь, что это — нечто сверх обычного состояния, пока не смерила t° и не догадалась, что я тоже — не хуже других, и тоже могу поваляться с Саней[1160] в объятиях, что и проделала; дочитала корпус, очень хорошо, особенно по душе пришелся его выход из больницы, чрезвычайно точный психологически (и фактически) и написанный с пронзительным талантом; талантливо, конечно, всё — но (для меня) эта часть — особенно. Масштабы автора сейчас, в наши дни, даже трудно, хоть отдаленно, представить себе. Он гораздо выше, шире и глубже, чем могут вообразить самые искренние его поклонники и современники — именно потому, что современники.
После Вашего отъезда в воскресенье вечером зашла к нам одна из «сестер Федоровых» — Шура и сообщила, что в 6.30 вечера скончался наш старенький Лёнечка, тот самый, что с моим папой нянчился, когда тот был маленький. Еще раз закрыла за собой дверь уходящая — ушедшая — эпоха, конечно, не такой от этого получился всемирный сквозняк, как от ухода Эренбурга; и кроткой маленькой толстой Шурочке пришлось побегать по тарусским горкам, чтобы устроить хоть какие-нибудь похороны.
Очень будет огорчена наша Лиля, вся её жизнь связана с Лёнечкой. И до самого, самого последнего времени они переписывались, встречались и дружили так бережно, как только старые люди умеют. Через 2 часа тащимся на похороны — еле ноги нас носят из-за такого неожиданного гриппа.
Ждем Вас; говорят везде и всюду уйма грибов, в том числе белых, может быть, сходим еще разок — не за маслятами? Стоят жаркие, но какие-то неясные, туманные дни, уже осенние, т. к. утренний туман — поздно рассеивается, а вечерний — рано падает.
Обнимаем Вас, будьте здоровы, привет родителям, простите за каракули.
Милый Рыжик, Вы еще в Москве в предотъездных и «протчих» хлопотах, а я уже пытаюсь приветствовать Вас не московскую, а комаровскую и желаю Вам роскошного отдыха — сна, прогулок и прочей безмятежности. Пусть моя соавторская весточка будет первой — если, конечно, Буняша не опередит. Кстати, открытка эта — со стороны картинки — «ярко отображает» буняшино представление о Вашем пребывании в Комарове — где «лиловый волк Вам подает манто»[1161]; открытки с «орлом» не нашлось, но Вы и так догадаетесь. Целую Вас крепко, и пусть все будет хорошо!
Ну вот, милый Рыжик, Вы и «на свободе»[1163]. Надеюсь, что Вам всё хорошо — и комната, и погода, и кто-то из окружающих, и что отдыхаете во все лопатки. Тут всё то же — те же хлопоты (тети и не-тети); на дворе потеплело, — 8° —5°; дело к весне движется.
Звонил Миндлин, он ездил в Ленинград по приглашению — читал свои воспоминания (Мандельштам, Платонов, МЦ и др.) в 4-х местах. Говорит — большой успех, большой интерес. Только в Союзе писателей народу собралось маловато, и интерес был «на тормозах». Книгу его воспоминаний, принятую и 30 раз проверенную и 100 раз сокращенную, неожиданно затребовали «наверх» и — держат. Он волнуется. Я спрашиваю, мол — нет ли там воспоминаний о «Третьем Толстом»?[1164] — есть. Ну вот и разгадка, не тревожьтесь, мол.
Говорила ли я Вам, что Асина книга[1165] получила в издательстве резко отрицательную оценку (и рецензент был подобран соответствующий) — теперь Антоколь хлопочет перед Лесючевским о других, иных рецензентах — тот вроде бы обещал.
Получила письмо от Марии Сергеевны — первой жены Константина Болеславовича — она делает «доклад» («на факультете в семинаре»?) о «Марине в быту» (!!!)[1166] и …просит у меня сведений. «К сожалению, я ничего не записывала, а письма ее уничтожала — они были чисто бытовые», — наивно добавляет она.
Наконец получила письмо и от своей Ируси[1167], кроме сообщения о смерти ее мужа несколько месяцев тому назад ничего не имела и очень за нее беспокоилась; она переехала в город Мехико (до этого жила в сотне километров от столицы) — переезд, укладка, раскладка и пр. были трудны. Да и сама жизнь, естественно, стала труднее и опустошеннее. Приложение — большое и сверхидиотское письмо Вадима Морковина, ею полученное. Правда, в основном оно касается Каверина[1168], который во время поездки в Чехословакии что-то через кого-то у него узнавал — в то время как «должен» был обратиться лично и с соответственным реверансом. Два дня подряд свободных — перевожу с утра до ночи, а сейчас бегу за хлебом насущным.