Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пастернаку же на следующий день, перейдя к реальности, рассказывает как ни в чем не бывало:
Аля ушла на ярмарку, Мурсик спит, кто не спит — тот на ярмарке, кто не на ярмарке — тот спит. Я одна не на ярмарке и не сплю. (Одиночество, усугубленное единоличностью. Для того, чтобы ощутить себя неспящим, нужно, чтобы все спали.)
Не думай, что красота: Вандея бедная, вне всякой внешней heroic’n: кусты, пески, кресты. Таратайки с осликами. Чахлые виноградники. И день был серый (окраска сна), и ветру не было. Но — ощущение чужого Троицына дня, умиление над детьми в ослиных таратайках: девочки в длинных платьях, важные, в шляпках (именно — ках!) времени моего детства — нелепых — квадратное дно и боковые банты, — девочки, так похожие на бабушек, и бабушки, так похожие на девочек… Но не об этом — о другом — и об этом — о всем — о нас сегодня, из Москвы или St. Gill’a — не знаю, глядевших на нищую праздничную Вандею. (Как в детстве, смежив головы, висок в висок, в дождь, на прохожих.)
На следующий день, безотносительно к регулярности диалога, которой нет по причине медлительности почтового сообщения между СССР и Европой, Пастернак говорит в письме прямо:
«И еще вот что. Отдельными движеньями в числах месяца, вразбивку, я тебя не домогаюсь. Дай мне только верить, что я дышу одним воздухом с тобой и любить этот общий воздух. Отчего я об этом прошу и зачем заговариваю? Сперва о причине. Ты сама эту тревогу внушаешь. Это где-то около Рильке. Оттуда ею поддувает. У меня смутное чувство, точно ты меня слегка от него отстраняешь. А так как я держал все вместе, в одной охапке, то это значит отдаляешься ты от меня, прямо своего движенья не называя.
Я готов это нести».
На пустынном берегу общительность МЦ растет и ширится. Помимо прочих охвачен ею и Дода Резников, чужой жених (25 мая): «Очень рада была бы, если бы Вы летом приехали. (Кстати, где будете?) У нас целая бочка вина — поила бы Вас — вино молодое, не тяжелее дружбы со мной. Сардинки в сетях, а не в коробках. Позже будет виноград. Чем еще Вас завлечь? Читала бы Вам стихи».
Она пишет две вещи сразу — поэмы «С моря» и «Попытка комнаты». Обе они адресованы Пастернаку, а вторая к тому же — попытка воспроизведения его сна о ней, рассказанного ей в письме. «Вторую почти кончила, впечатление: чего-то драгоценного — но осколки».
У всех свои игры. Аля с увлечением читает истории о Жиле де Ретце по прозванью Синяя Борода, прославленном преступнике, действовавшем в этих местах, у МЦ — еще один роман: с бытом. Об этом — 25 мая — Сосинскому:
Здесь я, впервые после детства (Шварцвальд), очарована бытом. Одно еще поняла: НЕНАВИЖУ город, люблю в нем только природу, там, где город сходит на нет. Здесь, пока, всё — природа. Живут приливом и отливом. По нему ставят часы!
Не пропускаю ни одного рынка (четыре в неделю), чтобы не пропустить еще какого-нибудь словца, еще жеста, еще одной разновидности чепца.
Словом, — роман с бытом, который даже не нужно преображать: уже преображен: поэма.
Мой быт очарователен менее: я не жена рыбака, я не ложусь в 1/2 9-го (сейчас 1/2 9-го и хозяева уже спят), я не пойду на рынок продавать клубнику — сама съем, или так отдам, и, главное, я все еще пишу стихи.
Очень рада, что будете писать о Поэме горы.
«Поэму Горы» Сосинский вначале только слышал. На слух не все уловил, в чем признался невесте — Ариадне Черновой. Потом прочел корректуру — несколько раз. И в мае написал ей же: «Это лучшее, что у МИ — нет больше, — после «Двенадцати» — ни у кого подобного не было! Как я рад, что это, наконец, открылось мне. Я хочу написать об этой поэме». Так и не написал. А МЦ — пишет. Поэмы и письма. 25 мая — Пастернаку: «Борис, ты меня не понял. Я так люблю твое имя, что для меня не написать его лишний раз, сопровождая письмо Рильке, было настоящим лишением, отказом. Борис, я сделала это сознательно. Не ослабить удара радости от Рильке. Не раздробить его на два. Не смешать двух вод». Видимо, именно в ту весну 1926-го она нашла это слово — отказ. 26 мая письмо продолжается: «Здравствуй, Борис! Шесть утра, веет и дует. Я только что бежала по аллейке к колодцу (две разные радости: пустое ведро, полное ведро) и всем телом, встречающим ветер, здоровалась с тобой».
Сергей Яковлевич пожаловал в Сен-Жиль 29 мая. Наконец-то. В письме Сувчинскому от 2 июня МЦ сообщает, что откармливает мужа, которого «Вы обратили в скелета». Там же — и кое-что посущественней:
Вот что пишет Пастернак об отзыве Мирского (в «Совр3аписках», о нем и мне). «Чудесная статья, глубокая, замечательная, и верно, очень верно[129]. Но я не уверен, справедливо ли он определяет меня. Я не про оценку, а про определенье именно. Ведь это же выходит вроде «Шума Времени» — натюрмортизм. Не так ли? А мне казалось, что я вглухую, обходами, туго, из-под земли начинаю, в реалистическом обличии спасать и отстаивать идеализм, который тут только под полой и пронести, не иначе. И не в одном запрете дело, а в перерождении всего строя, читательского, ландкартного (во временах и пространствах) и своего собственного, невольного».
Когда я это прочла, я ощутила правоту Пастернака, как тогда, читая, неправоту Мирского. Напишите о нем и мне — от лица Музыки, как никто еще не писал.
И еще: мне важно снять с Пастернака тяжесть, наваленную на него Мирским. Его там — за бессмертие души — едят, а здесь в нем это первенство души оспаривают. Делают из него мастера слов, когда он — ШАХТЕР — души.
Первый раз недопонимание МЦ слов Рильке о серьезности его болезни привело к двухнедельному перерыву в переписке, о чем она сообщала Пастернаку в явной обиде на холодность Рильке. Но 3 июня, закончив «Попытку комнаты», МЦ пишет Рильке: «Многое, почти всё, остается в тетради. Тебе — лишь слова из моего письма к Борису Пастернаку: «Когда я неоднократно тебя спрашивала, что мы будем с тобою делать в жизни, ты однажды ответил: «Мы поедем к Рильке». 6 июня — Пастернаку — о «Попытке комнаты»: «Я хотела дать любовь в пустоте: всё в ничто. Чувств, что любовь не получ, п ч есть вещи больше. Они — получились. Кроме того, у меня к тебе (с тобой) странная робость, скудость. Не затрагиваю. Точнее: не дотрагиваюсь. Ты ТО, что я люблю, не ТОТ, кого люблю». При этом Пастернак по существу выпал из игры втроем.
Борис Пастернак так никогда и не ответил на майское благословение Рильке. Но письмо ему стал писать — большое и непоспешное. Оно стало очерком собственной жизни в творчестве: «Охранная грамота».