Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Как хочешь, — смирилась она и села.
Цезарю подобная реакция немало сказала. Сервилия могла бы ему даже нравиться, но к этому времени он уже достаточно хорошо ее знал. И тот факт, что она сидела одетая, а не стояла, привычно раздеваясь, сообщил ему, что она чувствует себя далеко не так уверенно, как хочет представить. Поэтому он тоже сел в кресло, из которого мог наблюдать за ней, и в котором она видела его целиком — с головы до ног. Его поза была величественной: правая нога чуть выдвинута вперед, левая рука на спинке кресла, правая на коленях, голова высоко поднята.
— Мне полагалось бы задушить тебя, — сказал он после некоторого молчания.
— Силан тоже думал, что ты изрубишь меня на куски и скормишь волкам.
— Действительно? Это интересно!
— О, он был целиком на твоей стороне! Как вы, мужчины, защищаете друг друга! Он имел безрассудство сердиться на меня, потому что — хотя я не понимаю, почему! — моя записка заставила его голосовать за казнь заговорщиков. Подобной ерунды мне не приходилось слышать!
— Ты считаешь себя экспертом в политике, моя дорогая, но на самом деле ты — политическая невежда. Ты никогда не сможешь наблюдать за тем, как сенаторы делают политику. Существует большая разница между политикой сенаторов и политикой в комициях. Я думаю, что мужчины, вращающиеся в обществе, хорошо знают, что рано или поздно у них вырастут рога, но ни один мужчина не ожидает, что рога у него покажутся во время заседания Сената. И тем более — в самый важный момент дискуссии, — жестко произнес Цезарь. — Разумеется, ты заставила его голосовать за казнь! Если бы он проголосовал вместе со мной, вся Палата сделала бы вывод, что он — мой сводник. У Силана нет здоровья, но у него есть гордость. Почему же еще, ты думаешь, он молчал, когда узнал о нашей связи? Записку прочитала половина Сената. Ты фактически ткнула Силана носом в свои делишки, ведь так?
— Я вижу, что ты на его стороне, как он — на твоей.
Цезарь шумно вздохнул, возведя глаза к потолку.
— Сервилия, единственная сторона, на которой я пребываю, — это моя собственная.
— Да уж, конечно!
Последовавшее молчание прервал Цезарь.
— Наши дети намного мудрее, чем мы. Они восприняли случившееся очень хорошо и здраво.
— Да? — равнодушно переспросила она.
— Ты не говорила с Брутом об этом?
— Нет. С тех пор как это произошло и Катон пришел, чтобы сообщить Бруту, что его мать — шлюха. На самом деле он сказал «проститутка». — Она улыбнулась. — Я сделала фарш из его лица.
— А-а, так вот в чем дело! В следующий раз, когда я увижу Катона, я скажу ему, что понимаю его чувства. Я тоже испытал на себе твои когти.
— Только в таком месте, где не видно.
— Я так понимаю, что должен быть благодарен тебе за такую милость.
Сервилия подалась вперед.
— У него страшный вид? Я очень его располосовала?
— Ужасно. Он выглядит так, словно на него напала гарпия. — Цезарь усмехнулся. — Если подумать, «гарпия» подходит тебе лучше, чем «шлюха» или «проститутка». Однако не слишком зазнавайся. У Катона хорошая кожа, так что со временем шрамы исчезнут.
— На тебе тоже шрамы исчезают.
— Это потому, что у меня и Катона одинаковый тип кожи. Боевой опыт учит мужчину, какие рубцы останутся, а какие пройдут. — Еще один шумный вздох. — Что же мне с тобой делать, Сервилия?
— Задать такой вопрос — все равно что левый сапог надеть на правую ногу, Цезарь. Инициатива должна исходить от меня, а не от тебя.
Цезарь хихикнул.
— Чушь, — тихо сказал он.
Она побледнела.
— Ты хочешь сказать, что я люблю тебя больше, чем ты меня.
— Я вообще тебя не люблю.
— Тогда почему же мы вместе?
— Ты нравишься мне в постели. Это редкость для женщины твоего класса. Мне нравится такая комбинация. И у тебя между ушей значительно больше, чем у большинства женщин. Даже если ты и гарпия.
— Значит, ты считаешь, что именно там он находится? — спросила она, отчаянно желая отвлечь его от ее ошибок.
— Что?
— Наш мыслительный аппарат.
— Спроси любого армейского хирурга или солдата, и он тебе ответит. Cerebrum, мозг. То, о чем спорят философы, — не cerebrum, это animus, разумное начало, мысль. Одушевленный ум, душа. Та часть человеческого духа, в которой могут зарождаться сверхрациональные идеи, от музыки до геометрии. Та часть личности, которая умеет парить. Она находится в том месте, которого мы не знаем. Голова, грудь, живот… — Он улыбнулся. — Она может прятаться даже в больших пальцах наших ног. Логично, если вспомнить, как подагра вывела из строя Гортензия.
— Я считаю, что ты ответил на мой вопрос. Теперь я знаю, почему мы вместе.
— Почему?
— Из-за этого. Я — твой оселок. Ты оттачиваешь на мне свой ум, Цезарь.
Сервилия встала с кресла и стала раздеваться. Вдруг Цезарь страстно захотел ее. Не ласкать, нет. Гарпию нежностью не укротить. Гарпия — это гротеск, ее надо брать на полу, заломить ее когти за спину, вонзить зубы ей в шею — и брать, брать, брать.
Грубость всегда укрощала Сервилию. Когда он перенес ее с пола на кровать, она стала податливой, мягкой, похожей на котенка.
— Любил ли ты хоть одну женщину? — спросила она.
— Цинниллу, — вдруг ответил он и закрыл глаза, чтобы скрыть слезы.
— Почему? — спросила гарпия. — В ней ведь не было ничего особенного. Она не была ни остроумна, ни умна. Хотя и патрицианка.
Вместо ответа Цезарь отвернулся от нее и сделал вид, что уснул. Говорить с Сервилией о Циннилле? Никогда!
«Почему же я так любил ее — если то, что я чувствовал к ней, можно назвать любовью? Циннилла была моя с того самого времени, как я взял ее за руку и увел в свой дом из дома Гая Мария. В те дни Марий стал уже слабоумной тенью себя. Сколько мне было лет тогда? Тринадцать? А ей — всего семь, обожаемой малышке. Такая смуглая, пухлая, нежная… Как мило она поднимала верхнюю губу, когда улыбалась… А она много улыбалась. Олицетворенная кротость. Для нее ничего не существовало, только я. Любил ли я ее так сильно просто потому, что мы были вместе еще детьми? Или потому, что, приковав меня к жречеству и женив на незнакомой девочке, старый Гай Марий подарил мне нечто такое драгоценное, чего я уже никогда не встречу?»
Цезарь вдруг сел и шлепнул Сервилию по заднице так крепко, что до конца дня у нее не сходило красное пятно.
— Время уходить, — сказал он. — Давай, Сервилия, уходи. Уходи быстро!
Она торопливо ушла, не сказав ни слова. Что-то в его лице наполнило ее таким же ужасом, какой она сама вызывала у Брута. Как только она ушла, Цезарь уткнулся в подушку и заплакал — так, как не плакал с тех пор, как умерла Циннилла.