Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Девушка так сильно сжала кулаки, что побелели костяшки пальцев.
Безвольно опустившись на кушетку рядом с посапывающими во сне мальчиками, она до самого рассвета невидяще смотрела на небо в проеме люка на потолке…
Пятница, 12 марта
Небо выплескивало на город очередную порцию ливней, и дождевые струи снова колыхались над ним блеклым занавесом, вода гудела в желобах. Когда дождь утихал, за парижан принимался ветер, налетал порывами, раздавая мокрые оплеухи, и прохожие невольно втягивали голову в плечи. Все мечтали об одном: поскорее дождаться ночи и свернуться калачиком на перине под одеялом, а к ногам положить грелку. Мечта воплощалась, разумеется, у всех, кроме бездомных.
Рассеянный свет пролился на купол дворца Гарнье[274], стёк по карнизу, на котором уже ворковали голуби, и добрался до слухового окна. За этим оконцем, надежно укрытый от непогоды, зашевелился ворох тряпья.
– Шалюмо… Шалюмо… Мельхиор Шалюмо… – забормотал маленький человек.
Ему необходимо было услышать собственное имя, чтобы вернуться к действительности. Каждое утро, просыпаясь, он под эти звуки не без труда расставался с надеждой воплотиться в героя романтической драмы. Каждое утро его постигало одно и то же разочарование: Мельхиор Шалюмо зауряден, некрасив, немолод, у него болят суставы и ломит поясницу.
Он резко сел, пытаясь восстановить способность соображать, обвел взглядом смутные контуры своей каморки. Мало-помалу очертания делались яснее, и ощущение, что он оказался в незнакомом месте, пропадало. Закутавшись в кашне, Мельхиор Шалюмо встал на кровати и прижался лбом к стеклу круглого слухового оконца. Вдали дымили каминные трубы; внизу, на улице Обер, грузные туши омнибусов, запряженных тройками лошадей, то и дело останавливались, вытряхивая на мостовую раскрытые зонтики, которые тотчас разбегались в разные стороны.
Большой перекресток, на котором сходились семь улиц, превратился в декорацию к многофигурному балету. Девицы из модных ателье, раздатчики рекламных листовок, рабочие, полицейские, продавцы газет шествовали по мокрым тротуарам. Кучеры подбирали вожжи, и экипажи устремлялись в путь по мостовым; лошади копытами разбивали лужи, разбрызгивая вместе с водой блики от газовых рожков. Тележки мусорщиков гремели по брусчатке. Служащие поднимали охранные решетки магазинов, их коллеги, вскарабкавшись на стремянки, протирали витрины. В этот час утреннего туалета сердце столицы ускоряло биение под слепым взглядом бронзовых статуй, стоящих на страже вокруг Опера́.
Маленький человек, зябко поеживаясь, поспешил в уборную над антресольным этажом – отличное местечко для того, чтобы безнаказанно подглядывать за ученицами балетной школы. Но занятия еще не начались. Он наполнил водой кувшинчик и вернулся в свою каморку. Там второпях побрызгал водой в лицо – нос его едва доставал до рукомойника, – оделся, жуя корочку хлеба, повязал галстук. Смотреться в зеркало не было нужды: Мельхиор и без того знал, что выглядит безупречно, однако даже самый элегантный наряд не мог добавить ему ни сантиметра роста. Тонкие усики дрогнули – рот человечка скривился в привычной гримасе.
После того пожара, уничтожившего в январе 1894 года хранилища декораций Опера́ на улице Рише, Мельхиор Шалюмо все время боялся, как бы огонь не вспыхнул в бутафорских и реквизиторских дворца Гарнье (этот страх просачивался даже в его сны), и оттого положил себе за правило каждое утро проводить инспекцию помещений. Он шагал по коридорам, распахивал двери, заглядывал во все углы. В свете фонаря его взору представали таинственные пространства в духе картин Пиранези, населенные причудливыми образами. Он трепетал от сладостного волнения, всякий раз заново открывая для себя эту фантастическую вселенную. Свет наполнял пустые глазницы гипсового Посейдона, выхватывал из тьмы торс Аполлона, головы чудовищ из папье-маше, бумажные купы аканта; набитые соломой верблюжьи горбы, лесные чащи, уходящие в обманную даль на холстах; орифламмы, сабли, пистоли…
Порой коротышка замедлял шаг у прялки из «Фауста» или впадал в задумчивость перед рогом Роланда[275]. В этом море хлама, уровень которого прибывал с каждым музыкальным сезоном, возвышался манекен из ивовых прутьев – стройная поджарая фигура, глаза подведены чернильными стрелками до висков. Мельхиор избрал куклу своим идеалом – это был его единственный наперсник, его альтер-эго.
– Эй, привет! А я тут опять с ног сбиваюсь, по делу мчусь. Ламбер Паже, болван злосчастный, велел мне доставить пралинки[276]предмету его пылкой страсти… Эй, Адонис, ты меня слушаешь? – Охваченный внезапной яростью, Мельхиор пнул ивового человека. – Да сделай же над собой усилие, черт побери! Я тебе о ней уже говорил – воображала-задавака, которая только и умеет, что ногами дрыгать да руками размахивать. Она это, видишь ли, хореографией называет. Да ладно, ты же ее помнишь! Русская она, Ольга Вологда. На Розиту Мори зуб точит, из театра ее выжить норовит – вот удумала, со смеху лопнуть можно! – Ярость улеглась так же внезапно, как вспыхнула. – Всё, будь умничкой, Адонис, а меня служба зовет, – закончил он, похлопав манекен по руке. – Как с делами расправлюсь, пойду в «Комеди-Франсез» – там нынче девяносто пятую годовщину со дня рождения дражайшего Виктора Гюго празднуют.
Маленький человек поселился во дворце Гарнье в 1877-м, спустя два года после официального открытия, и знал как свои пять пальцев каждый камень фундамента, точный бюджет, отведенный под строительство, сумму, на которую была превышена себестоимость, число погибших и покалеченных при возведении здания и поименно всех художников, скульпторов и мраморщиков, нанятых для воплощения в жизнь замысла Шарля Гарнье.
Он выбивался из сил, поднимаясь и спускаясь по лестницам с первого этажа на седьмой. Там, на седьмом, над административными кабинетами, было его логово, его убежище – чуланчик с «бычьим глазом»[277], а внутри – медная кровать, молельная скамеечка и ларец с выложенным мозаикой из желтых стекляшек именем «Саламбо» на крышке. В ларце хранились сокровища Мельхиора, всё его добро и трофеи, добытые во время ночных вылазок в учебные залы: ленты, кружева, стоптанные балетки и прохудившиеся чулки (нельзя отрицать, что некоторые вещи вызывали в нем нездоровое возбуждение).
Чтобы пресечь пересуды, Мельхиору в конце концов пришлось легализовать свое присутствие – и договор аренды с правом продления позволил ему занять жалкие восемь квадратных метров на законных основаниях.
К себе в каморку Мельхиор пробирался со стороны бульвара Османа, старательно прячась от месье Марсо, вахтера, обитавшего в служебном помещении на первом этаже, где стены сверху донизу были увешаны фотографиями артистов. Фуражка, зеленый редингот с адмиральскими пуговицами, встопорщенные седые усищи, как у Виктора Эммануила[278], лишь подчеркивали суровый облик этого отставного служаки. Маленький человек прозвал его Янитором[279]и возненавидел за неусыпную бдительность, каковую вахтер проявлял на границах доверенных ему владений не хуже иного таможенника. Месье Марсо отваживал докучливых поклонников балерин, конфисковывал пылкие послания какой-нибудь диве или скромному пажу, открывал доступ в кулуары тем, кто давал ему взятку, и вступал в препирательства с цветочницами и торговцами шоколадом. Человечек успевал проскользнуть внутрь или покинуть дворец как раз в такие моменты, когда вахтер был занят разглагольствованиями: тут уж Мельхиору не грозило быть застигнутым и в очередной раз отчитанным цербером, который преследовал его с тех пор, как застал за воркованием с девочкой из балетной школы – Мельхиор тогда засовывал ей в карманы конфеты…