Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хорошо помню, как впервые попробовал рубашки в карцере. Это было в самом начале моей «неисправимости», вскоре после того, как я попал в тюрьму и ткал в джутовой мастерской сто ярдов мешковины в день – обычную мою норму, – заканчивая ее на два часа раньше срока. Да, я кончал раньше, а мешковина у меня получалась гораздо лучше, чем это требовалось по правилам. Однако в первый раз меня зашнуровали в рубашку, если верить тюремным отчетам, за «узелки» и «неровности» в мешковине – другими словами, за то, что я ткал брак. На самом же деле меня зашнуровали в рубашку потому, что я, новый заключенный, знаток производительности труда, эксперт по вопросу экономии движений, попробовал научить глупого начальника мастерской тому, о чем он не имел ни малейшего представления. Начальник мастерской в присутствии капитана Джеми подозвал меня к своему столу и, показав никуда не годную мешковину, совсем не похожую на ту, которую изготовлял я, потребовал, чтобы я работал лучше. Я получил три таких предупреждения. Третье, по правилам ткацкой, означало наказание. И меня наказали – на двадцать четыре часа затянув в рубашку.
Меня отвели в карцер и приказали лечь ничком на брезент, расстеленный на полу. Я отказался. Один из тюремщиков, Моррисон, стал бить меня большими пальцами по горлу. Мобинс, тюремный староста, сам заключенный, накинулся на меня с кулаками. В конце концов я лег, как мне было приказано. А они, разозленные моим сопротивлением, затянули шнуровку особенно туго. И потом, словно бревно, перекатили меня с живота на спину.
Сперва это было не очень страшно. Когда дверь карцера захлопнулась, засовы с лязгом вошли в гнезда и я остался в полной темноте, было одиннадцать часов утра. Несколько минут я ощущал только неприятную скованность во всем теле и решил было, что она пройдет, как только я привыкну к своей позе. Тщетные надежды! Сердце мое начало бешено колотиться, а легкие, казалось, никак не могли вобрать достаточно воздуха. Это ощущение удушья было невыразимо ужасным, и каждый удар сердца грозил разорвать и без того готовые лопнуть легкие.
После бесконечно долгих часов этой муки – теперь, основываясь на своем богатом опыте, я полагаю, что на самом деле прошло не более тридцати минут, – я начал кричать, вопить, визжать и выть в предсмертной тоске. Страшнее всего оказалась боль в сердце. Это была резкая, сосредоточенная в одном месте боль, вроде той, какая бывает при плеврите, но только она разрывала самое сердце.
Умереть – это нетрудно, но умирать так медленно, таким ужасным способом было невыносимо. Я сходил с ума от страха, как попавший в ловушку дикий зверь, кричал и выл, пока вдруг не понял, что от таких вокальных упражнений боль в сердце только увеличивается, а в легких становится все меньше воздуха.
Я умолк и долгое время лежал совсем спокойно – целую вечность, как показалось мне тогда, хотя сейчас я знаю, что прошло всего четверть часа. От удушья голова моя кружилась, а сердце колотилось так бешено, словно готово было вот-вот разорвать стягивающий меня брезент. Потом я снова потерял власть над собой и испустил безумный вопль, моля о пощаде.
И вдруг в соседнем карцере раздался голос.
– Заткнись, – кричал кто-то, хотя до меня долетал только слабый шепот, – заткнись, ты мне надоел!
– Я умираю! – продолжал вопить я.
– Плюнь и забудь об этом! – донесся ответ.
– Но я же и правда умираю! – настаивал я.
– А тогда зачем поднимать шум? – спросил мой невидимый собеседник. – Вот скоренько помрешь, и все кончится. Давай, давай дохни, только потише. Мне так сладко спалось, а ты тут поднял визг.
Это бессердечие настолько меня возмутило, что ко мне вернулось самообладание, я перестал кричать, и из моей груди вырывались лишь приглушенные стоны. Снова прошла вечность – минут десять. А потом я почувствовал покалывание во всем теле, и оно начало неметь – такое ощущение бывает, когда отсидишь ногу. Сначала я терпел, но когда покалывание прекратилось, а онемение продолжало усиливаться, снова перепугался.
– Дашь ты мне спать или нет? – раздался раздраженный голос моего соседа. – Мне не легче, чем тебе. Мою рубашку затянули так же туго, как твою, и я хочу поскорее заснуть и забыть обо всем.
– А давно тебя затянули? – спросил я, не сомневаясь, что ему еще только предстоят столетия мук, которые я уже претерпел.
– Позавчера, – ответил он.
– Да нет, затянули в рубашку, – пояснил я.
– Позавчера, приятель.
– О Господи! – взвизгнул я.
– Да, приятель, я пролежал в ней уже пятьдесят часов и, как видишь, не хнычу, хоть они затянули мою подпругу, упершись ногой мне в спину. Можешь не сомневаться, я крепко спеленут. Видишь, не ты один такой несчастный. А ведь ты лежишь тут меньше часа.
– Нет, я лежу тут много часов, – возразил я.
– Если хочешь, думай так, приятель, но от этого ничего не изменится. Говорю тебе, ты и часа здесь не лежишь, я ведь слышал, как тебя шнуровали.
Это показалось мне невероятным. Не прошло еще и часа, а я уже умирал тысячу раз. А мой сосед, такой невозмутимый, спокойный, почти благодушный, несмотря на грубость первых его окриков, пролежал в рубашке целых пятьдесят часов!
– И долго еще они собираются держать тебя тут? – спросил я.
– А черт их знает! Капитан Джеми на меня зол и не выпустит, пока я не начну подыхать. А теперь, приятель, послушайся моего совета. Закрой глаза и забудь обо всем. Нытьем делу не поможешь. А чтобы забыть, надо забыть. Вот попробуй вспомнить по очереди всех знакомых девочек, глядишь, и скоротаешь часок-другой. Может, у тебя в голове помутится. И пусть. Тут уж время идет совсем незаметно. А когда девочки кончатся, думай о парнях, на которых у тебя зуб, и как бы ты посчитался с ними, попадись они тебе, и как ты с ними посчитаешься, когда они тебе попадутся.
Этого человека звали Рыжий из Филадельфии. Он был рецидивистом и за грабеж на улицах Аламеды получил пятьдесят лет. Когда он разговаривал со мной в карцере, он уже отсидел двенадцать – а это было семь лет назад. Он был одним из тех сорока, кого оговорил Сесил Уинвуд. После этой истории Рыжий из Филадельфии лишился права на льготы. Теперь он пожилой человек и по-прежнему находится в Сен-Квентине. И если доживет до дня своего освобождения, то будет уже дряхлым стариком.
Я вытерпел свои сутки, но с тех пор никогда уже не мог стать прежним человеком. О, я имею в виду не мое физическое состояние, хотя на следующее утро, когда меня расшнуровали, я был полупарализован и почти без сознания, так что тюремщикам пришлось несколько раз пнуть меня в ребра, чтобы я наконец поднялся на ноги. Но я стал другим человеком духовно и нравственно. Зверская физическая пытка унизила меня, оскорбила мое понятие о справедливости. Такие наказания не смягчают человека. Первое знакомство со смирительной рубашкой наполнило мое сердце горечью и жгучей ненавистью, которые с годами все росли. О Господи!.. Стоит мне подумать, что со мной делали… Двадцать четыре часа в рубашке! Когда в то утро они пинками заставили меня встать, я и не подозревал, что придет время, когда двадцать четыре часа в рубашке станут для меня пустяком; когда после ста часов в рубашке я улыбнусь тем, кто будет меня развязывать; когда после двухсот сорока часов в рубашке на моих губах будет играть все та же улыбка.