Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мажоры от рок-н-ролла, посотрудничав, не без пользы для себя, с Владиславом Сурковым и эстрадными кланами, в большинстве поддержали нынешний режим и русофобский треш Украины. Далеко не все так комически-активно, как Макаревич, но ведь от людей в рок-деревне не спрячешься…
Если провести аналогии с литературой, то шестидесятники во главе с Василием Аксёновым и наследующие ему Пелевин/Сорокин ближе, естественно, «московской» волне. Что же до андеграунда, декларация Романа Неумоева из альбома «Инструкция по выживанию» («Я подамся в менты, в педерасты, в поэты, в монахи!/ Всё, что угодно, лишь бы не нравиться вам!») замечательно коррелирует со многими страницами лимоновских «Эдички» и «Дневника неудачника».
Схема разделения «русского рока» на два лагеря весьма условна, но в пользу её жизнеспособности свидетельствует альбом Захара Прилепина/«Элефанка». «Охотник» – поле боя между двумя направлениями – уже не на идеологическом, а, скорее, эмоциональном и технологическом уровне. Такие треки, как «Делай жёстче», «220W», «Электричка», «Восемь бесконечных» можно отнести к благопристойному, «классическому», с хорошим звучанием и напором «русскому року»; а вот скандальная «Пора валить», равно как «Царь», «Капрал» и «Армеечка», ближе к андеграундным смыслам и звучаниям.
При этом «Охотник», безусловно, произведение цельное, и в этом качестве сделан в манере, которую принято у нас ассоциировать с «западной» – приглашённые звёзды, они же – друзья фронтмена; установка на особый, плотный и словно искрящийся звук, бодрое смешение стилей – тоже не от российской музыкальной догматики… Наконец, функционал. Когда альбом одновременно задуман как актуальное послание, а сделан как праздник, в деятельное удовольствие максимально большой компании.
Вообще модель Прилепина в искусстве и жизни – до дна зачерпнув традиции, воспев её и дополнив, облечь во вполне современную, гибкую, яркую, вовсе не коммерческую, но максимально удобную для «продвинуть и навязать» форму.
Собственно, герои его книг – это герои именно в западном понимании, восходящем к Хемингуэю (традицию травестировал, но и продолжил Чарлз Буковски) – выраженные индивидуальности, максимально свободные в выборе стратегий, пусть и внутри предложенных обстоятельств – Захарка из «Греха», Егор Ташевский из «Патологий», Саша Тишин, «Санькя», Артём Горяинов из «Обители». Не приходится, впрочем, сомневаться, что и в иных, куда более благополучных обстоятельствах они предпочтут столь же индивидуальное действие, личную свободу, всемирную, по Достоевскому, отзывчивость.
Опять же, вовсе не из русской традиции остросюжетность, авантюрность, в той или иной степени, прилепинских романов. Иногда кажется, будто «Санькя» и «Обитель» – это наши, случившиеся наконец русские «Илиада» и «Одиссея», о которых воспалённо мечтал Николай Гоголь. Другое дело, что вряд ли они были возможны во времена Гоголя: Санта-Клаус русской истории ещё не вытряхнул над одной шестой свой мешок с катаклизмами двадцатого века.
По выходе «Чёрной обезьяны» много было разговоров о том, что роман этот – неожиданность, эксклюзив, без вершков и корешков в прежней прозе Захара. Ерунда: «Чёрная обезьяна» – своеобразное продолжение романа в новеллах «Грех» и его прямая антитеза.
До выстрела «Обители» я говорил о «Чёрной обезьяне» как о лучшем, сильнейшем романе Прилепина. Впрочем, имея сильных союзников: Дмитрий Быков, несколько растерянно и с оговорками, заяви л о прорыве и «новом Прилепине»; одобрил и Виктор Топоров, тоже не без оговорок. А вот Автодья Смирнова написала целую рецензию, так или иначе сводившуюся к слогану «роман-событие». Безоговорочно одобрил Лев Данилкин, а Марк Захаров назвал «Чёрную обезьяну» шедевром.
Однако в массе критика осторожничала – пересказывая сюжет (само по себе пикантно – пересказать то, чего, в строгом литературном смысле, нет практически; впрочем, в схожем стиле мы с приятелем, семнадцатилетние, пересказывали товарищам только что увиденное в ДК «Строитель» кино «Скромное обаяние буржуазии»). В последних строках рецензий брезжило не то «социальное», не то «экзистенциальное». Чувствовалось, однако, что в глубине души коллеги, скорее, согласны с поспешным диагнозом Александра Кузьменкова:
«В “Чёрной обезьяне” З.П. предпринял отчаянную попытку вырваться из вдоль и поперек изъезженного спального района: герой-журналист исследовал социологию насилия. Однако автор с темой не совладал, и книжка превратилась в навязчивое нагромождение бессмысленных и беспощадных жестокостей a la Елизаров. Идею, и ту не удалось внятно сформулировать. В недоумённом ступоре пребывали все (…), езда в незнаемое откровенно не задалась».
Всё мимо, кроме эпитета – «отчаянная».
* * *
Захару, похоже, было интересно продемонстрировать, как он владеет постмодернистским инструментарием, и даже сверх того – чтобы швы от сварки узнаваемых стилей в одно целое не были заметны. Или заметны, но хорошо вооружённому глазу, который в состоянии увидеть, что психушка в романе – это не только лимоновская Сабурка, но и «Дурка» рэпера Ноггано.
Или леонид-леоновскую фамилию профессора – Скуталевский. Или соблазн и шаблон русской литературы – достоевские разговоры с проституткой.
Появляются у него в «Чёрной обезьяне» и собственные штампы – щёки ментов и чекистов – «(…) вышел неспешный прапорщик, пожёвывая что-то. Наглые и будто резиновые щёки чуть подрагивали – хотелось оттянуть на них кожу посмотреть, что будет». В «Обители» аналогичными щеками награждён чекист Горшков.
Заметна эта перекличка «с самим собой, с самим собой» – писатель-баталист («Патологии»; рассказы «чеченского» цикла) доводит до некоторого мрачного изящества манеру военного прозаика. В голливудско-гомеровско-гайдаровском варианте, с привкусом альтернативной истории – рассказ о штурме античного города; в экзотических нарко-африканских декорациях (привет Александру Проханову) – ещё одна вставная новелла. И даже в казарменном, с портяночным духом, бытописательстве: сон о том, почему герой не носит чёрных носков, а только бело-жёлто-оранжевые.
Один из основных мотивов романа «Санькя» – вечного возвращения в исчезающую деревню – в финале «Обезьяны» хмуро и по-чёрному не просто спародирован, но развёрнут с обратным знаком: герой исчезнет ещё раньше, чем русская деревня.
Есть закольцовывание фабулы единой, не слишком приятной субстанцией: «Другой рукой я медленно и почти с нежностью вытягивал из одной ноздри нечто длинное, витиеватое, действительно чёрное, очень тягучее и никак не кончающееся. В испуге я косил единственным глазом на то, что извлекается из ноздри, и пугался увидеть второй глаз, который постепенно на этих странных нитях я неожиданно вытащу из черепа. Глаза всё не было, зато кроваво-слизистая косичка наконец кончилась, и теперь предстояло отлепить её от пальцев. (…) “Это пожарить можно”, – подумал мечтательно». Ближе к финалу герой видит сон (впрочем, весь сюрреалистический роман – сон) про недоростков, которые «втыкали в меня свои руки упрямо и беззлобно, вослед за их руками из меня что-то вытягивалось, словно они наматывали на маленькие свои ладони склизкое содержание моей жизни». А совершается всё под небом, словно принюхивающимся огромной ноздрёй.