Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У Дин Гоуэра в родных краях тоже оставалась почитаемая им седовласая старушка-мать. Разве можно пренебречь просьбой такого же, как и он, почтительного сына? Даже сердце заныло при этой мысли. Как не выпить тост матери за сына? Сыновняя почтительность пересилила, и взяв рюмку, он одним махом осушил ее.
После того как девять рюмок одна за другой очутились в желудке, тело и сознание начали отделяться друг от друга. Не то чтобы отделяться, правильнее сказать, стало казаться, что сознание превратилось в поразительной красоты бабочку. Крылья у нее пока были сложены, но ей суждено было расправить их, и как раз сейчас она вылезала из центрального меридиана черепа. Покинутая сознанием оболочка станет покинутым коконом, легким как перышко.
Теперь, после всех уговоров, оставалось лишь пить рюмка за рюмкой, словно пытаясь наполнить бездонный колодец, из которого не доносилось никакого эха. Во время этой попойки три девицы в красном сновали туда-сюда, как пышущие жаром языки пламени, как мелькающие шаровые молнии, и вносили одно за другим дымящиеся, ласкающие взор и вкус великолепные блюда. Он смутно припоминал, что съел огромного, с ладонь, краба, полакомился толстенными, со скалку, креветками в остром красном соусе, расправился с большой черепахой с зеленоватым панцирем, похожей на танк новой конструкции в камуфляжной раскраске и плававшей в зеленом бульоне из сока сельдерея, умял «курицу с золотистым блеском» — с закрытыми глазами и золотисто-желтой корочкой, разобрался с лоснящимся от жира красным карпом, который еще открывал рот, прошелся по приготовленным на пару моллюскам, искусно сложенным в форме пагоды, а еще приговорил тарелку краснобокой редиски, будто только что с грядки… Во рту смешалось сладкое и жирное, скользкое и липкое, приторное и кислое, горькое, острое, соленое, душа исполнилась самых разных чувств, материальный взгляд покачивался на поверхности клубящейся ароматной дымки, а парящее в воздухе око сознания отмечало разнообразные элементы каждого цвета, самые разные по форме частицы запаха, их безграничное движение в ограниченном пространстве. Все вместе они образовали геометрическое тело, аналогичное пространству банкетного зала, а некоторые, конечно, осели на обоях, занавесях, диванных чехлах, светильниках, на ресницах девиц в красном, на лоснящихся лбах партсекретаря и директора, на всех этих прежде бесформенных, а теперь имеющих форму потоках света, которые изгибаются, колышутся…
Потом вроде бы многопалая, похожая на осьминога рука предложила ему бокал красного вина. Отдав последние силы на эту мучительную работу, остатками сознания, которое еще теплилось в оболочке тела, он сумел заставить свое уже отлетевшее «я» увидеть, как эта рука вращается находящими друг на друга, словно лепестки розового лотоса, слоями. Бокал тоже распадался на несколько ярусов, будто изящная пагода или выполненная в особой технике фотография, когда на сравнительно стабильный и глубокий ярко-красный фон наплывает бледная красноватая дымка. Нет, это не бокал вина, а показавшееся из-за горизонта солнце, величественный в своей спокойной красоте огненный шар, сердце любимого человека… Вот и пиво в стакане уже не пиво, а луна — она только что висела в небе, а теперь проникла в банкетный зал, коричневато-желтая, круглая, — распухшее до невероятных размеров помело, желтый шар в бесчисленных мягких шипах, пушистая лиса-оборотень… С презрительной усмешкой его сознание зависло под потолком: оно прорвалось наконец через разносимые кондиционером прохладные воздушные массы, мешавшие достичь самой верхней точки, постепенно остыло, и у него появились крылья с несравненной красоты внешним узором. Вырвавшееся из бренного тела, оно расправило их и воспарило. Оно задевало шелковые занавеси на окнах — конечно, его крылья были тоньше, мягче и ярче, — касалось стеклянных подвесок на люстрах, дотрагивалось до алых, как вишенки, губ девиц в красном, до торчащих маленькими алыми вишенками сосков, добиралось и до других, более сокровенных, более скрытых мест. Следы его прикосновений оставались везде: на чайных кружках, на винных бутылках, на стыках в полу, между прядями волос, в порах фильтров сигарет «Чжунхуа»… Оно оставляло свой запах, как метящий свои владения жадный зверек. Оно распростерло крылья и не знало преград: имея форму и не имея ее, оно задорно и легко проникало из одного звена цепи, на которой была подвешена люстра, в другое — из звена А в звено В, из звена В в звено С. Стоит лишь захотеть, и кружись в любом направлении, циркулируй туда-сюда и беспрепятственно забирайся куда угодно. Но эти забавы ему надоели. Оно пробралось под юбку пышнотелой девицы в красном и прохладным дуновением погладило ей ляжки, на которых выступила «гусиная кожа». Ощущение скользкости исчезло, его сменило ощущение сухости, и сознание взмыло вверх, зажмурившись, пролетело над лесом, с шелестом задевая крыльями зеленые кроны. Оно могло летать и менять форму, поэтому ему не страшны были ни высокие горы, ни великие реки, оно свободно проникало и в игольное ушко, и в замочную скважину. Порезвившись между холмиками грудей той самой симпатичной официантки и поиграв красной родинкой, из которой росли три тонких рыжих волоска, оно пошалило с десятью капельками пота и наконец, забравшись к ней в ноздрю, принялось играть своими усиками росшими в носу волосами.
Девица в красном громко чихнула, и сознание Дин Гоуэра пулей отнесло в сторону, прямо на кактус, стоявший на третьем уровне банкетного стола. Силой противодействия его отбросило назад, словно кактус шлепнул его усыпанной колючками ладонью.[51]У Дин Гоуэра ужасно заболела голова, живот схватило, там все забурлило, словно образовались бесчисленные пенящиеся водовороты, все тело зачесалось и пошло пятнами, как при краснухе. Сознание опустилось ему на голову отдохнуть, переводя дух и всхлипывая. Взор сознания потух, глаза Дин Гоуэра вновь обрели способность видеть, и перед ним возникли партсекретарь и директор с поднятыми рюмками. Они смотрели на него сверху вниз, и их голоса грохотали оглушительным ревом прибоя, эхом отражаясь от всех четырех стен, где они разбивались, словно пенистые валы о скалы, и доносились голосом мальчика-пастушка, стоящего на вершине и пытающегося собрать забредших далеко в горы овец.
— Товарищ Дин, старина, на самом деле мы одна семья, единоутробные братья, а родные братья должны и пить в свое удовольствие. Жить надо в удовольствие, радоваться вовсю, шагать к могиле в радости и веселии… Ну, еще давай… Чарочек тридцать… От имени замначальника отдела Цзиня… Тридцать чарочек за тебя… Пей, пей… Кто не пьет — не мужик… Цзинь, цзинь, цзинь… Цзинь Ганцзуань пить умеет… Он человек уважаемый, целое море выпить может… Без конца, без края…
Цзинь Ганцзуань! Это имя алмазным сверлом пробуравило сердце Дин Гоуэра, от резкой боли рот раскрылся, и вместе с потоком мутной жидкости стали выплескиваться жуткие слова:
— Волчара этот… — Новый позыв рвоты. — Младенцев пожирает… — Еще позыв. — Волчара!
Сознание перепуганной пташкой впорхнуло в свое гнездышко; в животе все перекрутило — боль неописуемая. По спине легонько постукивали два кулака, его снова вывернуло… Вино… Слизь, слезы и сопли, сладкие и солоноватые, тягучие и нескончаемые, а перед глазами блистает бирюзой водная гладь.