Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А может быть, эти мои мысли суть последствия иного из его уравнений? Мне является мысль, что, может быть, он думает обо мне, что эти мысли могут мыслиться в его голове, не в моей. Мои мысли могут быть не более чем стезей, предписанной бесстрастным движением звезд.
И снова я вспоминаю обсерваторию, мир и таинственный покой этой комнаты наверху башни. Днем она казалась куда более сонной, чем ночью; астролог, сидящий за столом, над картами и цифрами, поглаживающий давно не мытыми пальцами свою длинную седую бороду (непременный атрибут волшебника). В комнате пахло голубиным пометом и его ногами. Где-то тикали часы — несколько часов, и везде, куда ни посмотришь, приборы; секстанты, глобусы, циркули. Отдельная, полная пыли вселенная.
Он показал мне толкование составленной им карты, гороскоп моей жены. Теперь намерение полностью доказано, так же как и предрасположенность. Осталось только вычислить, где, и когда, и с кем. Он указал длинным грязным пальцем на математическое подтверждение худших моих опасений. Ее сердце, как понял я теперь, во всем подобно блуждающей звезде, влекомой непреодолимою силой притяжения. И я последую за этой неровно бьющейся звездой, за этим красным, трепещущим шаром непостоянства.
Я пытаюсь убедить себя, что ничего этого нет, мысль весьма утешительная. Я не автор моих поступков, а значит, нет нужды в угрызениях совести. Я просто читатель, один из многих. Жизнь, кою я почитал своей собственной, — не больше чем текст, данный мне для моего развлечения. Слова, полученные мною от них, суть жизнь кого-то другого, его мысли и вспоминанья.
Из обсерватории удобно наблюдать за улицами внизу, не менее, чем за небесами вверху. При посредстве телескопа содержимое окна может быть изучаемо столь же легко, как кратеры на Луне или фазы Венеры. Из этой комнаты наверху башни я мог начать наблюдение за распластавшимся внизу городом, за этой галактикой интриг и обманов. Я мог приступить к сбору данных, сформулировать свои теории. Там, наверху, сильно сквозило, и все мое общество составляли случайные голуби. Шелест ветра и хлопанье крыльев по крыше. Выпавшее перо, несомое ветром, — я наблюдал за таким однажды; серое с белым, трепещущее в падении. Вся моя жизнь, все мои преступления — реальные или воображенные — не больше чем пушинка в дуновении Господа.
Мне уже мерещится, будто это я писал эти слова, я, а не тот, другой (темнейший). Я все еще вижу его, даже здесь, в этой камере, ночью, иногда, в колыхании теней, когда догорающая свеча бросает на стены последние клочья желтого света. Мне уже мерещится, будто это я думал эти слова, будто это я поддерживал существование целого государства силой одной лишь силы убеждения. И я вижу его сейчас, того, другого, себя самого, сидящим наверху башни, в обсерватории. Я читаю слова, написанные им для меня.
И каждый день я смотрел вниз, на город. Управлять телескопом очень непросто, но со временем я научился. Я мог направить его на любые выбранные мною места и предметы — на эту дверь, из которой она непременно появится (тикающие рядом часы терпеливо отмечают время), чтобы затем повернуть налево (налево для нее, для меня же направо) и пройти некоторое расстояние, до другой двери, которая перед ней распахнется. Все крайне невинно. И комната наверху, крошечное окошко которой я мог, с помощью телескопа, вспороть, как кружевную салфетку. Крупинки света расходятся, отталкиваясь друг от друга, квадрат окна делается все шире, больше. И все содержимое комнаты вываливается, обнажается, подобно внутренностям убитой лисицы. Я почти могу их потрогать, так до них близко. Как две куклы в кукольном доме. Моя жена, мой слуга.
Две незначительные планеты, кружащие в безразличном космосе. Пылинки, проплывающие сквозь пустую тьму, подобную пустой полости собора, скудно освещенной (свечи почти догорели), — одинокий бедолага, бытие, определяемое одним лишь движением закутанной в плащ фигуры.
Я снова там, я вижу его, мою закутанную в плащ фигуру. Я не автор своих поступков. Астролог, он все это мне объяснил. Мы суть не больше чем расположение звезд, наши жизни суть созвездие, холодное и чистое, плывущее в беспредельной тьме. Я воображаю себя сидящим в камере, но эта камера — иллюзия. Даже слова, которые я пишу — или думаю, что пишу, — суть еще одна иллюзия, засланная ими в мое сознание, чтобы меня обмануть.
Астрологос, язык звезд. Тогда вселенная должна быть огромной книгой, звезды и планеты суть слова в ней, пламенное стремление кометы — высказывание, смысл которого нужно понять. С верхушки башни, из обсерватории, можно было пытаться прочесть небеса либо, обратившись вниз, следить за деяниями заблудшего сердца.
И собор. Самое подходящее место и момент. Теперь я лишился его, также как и ее. Она ускользает — ее диск убывает, стремясь по огромной дуге прихотливой орбиты. Я вижу ее снова, как видел прежде, много раз, неколебимым взглядам телескопа, — далекий объект, сверкающий ледяной красотой, увлекаемый прочь силами, неподвластными моему разуму. Гаснущая звезда, моя гаснущая жизнь, вздох живых и усопших. Влекомая теперь во тьму, в бесконечную полость.
— Что вы там читаете, герр Шенк? — спросила, возникнув на пороге, фрау Луппен. — Что-нибудь неприличное? Не забывайте, что сказал доктор: вам нельзя перевозбуждаться. — Студенистое подрагивание ямочек на щеках грозило разразиться шаловливым хихиканьем.
Шенк сказал ей, что чувствует себя гораздо лучше и скоро попробует встать (в действительности его гнали из постели тоска и уныние).
— А как у нас с температурой?
Фрау Луппен тронула его лоб пухленькими костяшками пальцев и задумалась, а затем без каких-либо дальнейших комментариев убрала руку, чтобы тут же сменить ее своей щекой.
Ее щека была подобна большой, очень мягкой подушке, в такой щеке можно утонуть, бесследно исчезнуть. Отбившийся от стада завиток волос щекотал Шенково ухо, аромат ее духов навевал мысли о неопределенной природы цветах и детских утренниках. Бледно-розовый аромат. В этот ужасающий миг телесного сближения континенты ее грудей висели прямо перед глазами Шенка. Он мог сполна наглядеться на эти обильные полусферы, рвавшиеся на свободу из жесткой хватки корсета, на бескрайние снежные поля, изрезанные извилистой синевою вен. Стоило лишь согнуть руку да вытянуть палец, и он мог бы замерить мягкость этой богатой почвы.
А где-то высоко, на краю вселенной и сознания, парила фигура жизнеописательницы, брезгливо на него взиравшей.
Фрау Луппен распрямилась, повернулась и ушла, не проронив ни слова. Но теперь Шенка смущало видение этой огромной массы, разоблаченной до розового естества и хихикающей, пахнущей мылом и притираниями, лавандой, гвоздиками и гардениями. Бессознательная месть за безразличие жизнеописательннцы? Нет, ведь оно его пугало, это видение уродства и несовершенства, безвкусная бордельная сцена, вызывающая дрожь далеко не страстную. И все же он не остался совсем уж глух к зову этих сокрытых просторов, безмерных и неизученных, знакомых ему лишь по смутным очертаниям.
Шенк хотел было вернуться к книге Спонтини, но не смог сосредоточиться на чтении, а потому принялся опять, как и раньше, блуждать бездумным взглядом по закрытым ставням, по узким клиньям света, пробивавшимся сквозь щели.