Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь, по прошествии времени, различия между евреями черты оседлости и евреями германскими, к примеру, или хасидами и литваками представляются до смешного ничтожными, эти различия представляются эгоистическими, эгоцентрическими, мелочными, пустыми, вопросом обычаев, кухни или просто нарядов, но это не значит, что они не существовали и в значительной степени не определяли жизнь человека: «Der Narzissmus der kleinen Differenzen»[43], по знаменитому выражению Фрейда. Чтобы его понять, нужно лишь kleinen знание немецкого языка, чтобы им возмутиться, нужна более чем kleinen гордыня.
Я поднял эту тему, чтобы познакомить вас с нашими родителями, моими и Эдит, необязательно в такой последовательности — а с ними приходится обращать внимание на последовательность.
Любовь обычно дело интимное, смертное; ненависть же тяготеет к типологии бессмертного, с каждой сменой идентичности ее переводят на язык понятий более актуальных: так свойственные Старому Свету различия меж моими родителями, евреями из России и Украины, и родителями Эдит, евреями из Рейнланда, в Новом Свете превратились в секуляризованное соперничество Бронкса и Манхэттена, Гранд-Конкурс и Верхнего Бродвея, общественного транспорта и кадиллаков, работы без выходных — и отпусков а-ля Лореляй (плюс полгода во Флориде).
Причудливая метаморфоза давних распрей — для иммигрантов по сей день основной способ стать своим на новом месте: возобновить конфликт — значит ассимилироваться.
Марксисты истолковали бы взаимную антипатию Блумов-Штайнмецев в терминах классовой борьбы как напряженные отношения меж работниками и хозяевами: Блумы (отец мой был закройщиком, мать гладильщицей) шили одежду, Штайнмецы поставляли ткань; родственники Эдит торговали текстилем, родители — отделочными материалами для шитья. Сторонники капиталистической теории — впрочем, ее сторонниками были и мои, и ее родители — объяснили бы антипатию культурными различиями: мои родители вешали на стену календари и крутили ручку радиоприемника, родители Эдит вешали на стену картины, написанные масляными красками, и водили смычком по струнам виолончели.
Точнее, водила Сабина, моя теща; тесть, Уолтер, только оплачивал уроки — из той кучи денег, которую заработал на продаже пуговиц, застежек и кнопок, а еще молний, заклепок, петелек, крючков для бюстгальтеров, резинок для носков и трусов. Сабина устроилась к нему секретаршей, а уволилась женой, пошла к психотерапевту и сама непрерывно училась на психотерапевта в каком-то полуофициальном институте психоанализа, руководил им из своего кабинета неподалеку от Бауэри эмигрант с Балкан. Как только балканец сочтет, что Сабина готова — если сочтет когда-нибудь, но он в итоге не счел, а вскоре его хватил удар, — она откроет частную практику; всякий раз, как Сабина упоминала об этом, она преимущественно описывала, каким будет ее кабинет, где он будет расположен (в каком районе, в каком здании, на каком этаже), как он будет оформлен («в восточном стиле»). Она мнила, будто отлично разбирается в моде, дизайне, культуре в целом, и, хотя вкус у нее был неплохой, ей не хватало вкуса не кичиться этим. Рассказывая о концертах, она подчеркивала дороговизну билетов и насколько ее места были лучше, чем у подруг. Рассказывая об искусстве, она подчеркивала, сколько денег Уолт потратил на аукционе и кого обошел. Она любила делиться мнением — по сути, это было мнение критиков, которых она читала: Поллока не интересует, что чувствует зритель, глядя на его картины, его интересует, что чувствует он сам, создавая их; тот, кто слушает бибоп, тоже импровизирует. Когда она сообщила об этом моим родителям (после очередного спектакля, в котором Джуди играла в начальной школе), те решили, она говорит не о Поллоке, а о каких-то поляках. Птица есть птица, тут все просто, но Диз, наверное, собака, а Монк — тот еще котяра[44]? В Нью-Йорке она любила водить Эдит в бистро и брассери в центре и настаивала, чтобы та делала заказ по-французски. Сабина стремилась все знать, по крайней мере все новое, чтобы не попасть впросак, и Джуди жестоко подшучивала над бабкой — например, спрашивала, слышала ли та новый концерт для арфы Леви Вудбери или видела, скажем, новую выставку в галерее Пегги Итон; разумеется, отвечала Сабина, само собой, вот только ни концерта, ни выставки не существовало: Леви Вудбери был министром финансов при президенте Джексоне и пробыл на этом посту дольше прочих, а Пегги Итон — скандально известной женой Джона Генри Итона, военного министра при том же Джексоне (я думать не думал, что Джуди запомнила из моих рассказов и эти и другие имена, пока она не пустила их в ход, чтобы высмеять бабку).
Джуди… пожалуй, единственное, в чем сходились наши с Эдит родители — и они сами это признавали, — была любовь к внучке, и выражали они эту любовь, донимая Джуди одним и тем же вопросом: кого она любит больше… Ому и Опу? Бубе и Зейде?
Из-за этого-то соперничества праздники наши обычно проходили напряженно. Не в плане отношений, а в плане перемещений. Приходилось уделять время и этим и тем: один вечер проводить у одних родителей, другой у других, из года в год чередуя порядок — в один год на первый день праздника ужинаем у твоих, на второй у моих, на следующий год в первый день к моим, во второй к твоим. Наверняка раввины именно поэтому устроили так, чтобы все основные еврейские праздники отмечали не один день, а два, по крайней мере у диаспоры — чтобы штайнмецам не приходилось смешиваться с блумами, как скисшему мясу со стухшим молоком.
В 1959 году на Рош ха-Шана мы с Эдит решили ввести новую традицию: мы не поедем в Нью-Йорк. В этом году, нашем втором году в Корбиндейле, мы останемся дома и пригласим родителей в гости — с расчетом на то, что, столкнувшись с