Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наталья Матвеевна вернулась к дивану и села, уставившись перед собой.
Отражение в зеркале стало двоиться и слегка стираться, словно затуманиваясь или растворяясь, пока, вздрогнув, не пропало совсем.
Аркаша снова пошатнулся, на этот раз намного сильнее, будто кто-то невидимый тупо ударил его в плечо, но устоял, вовремя поддержанный учителем.
– Что это было? – спросил Аркадий.
– Эксперимент. Научный. Ты ее слышал?
– Мне кажется, я спал. Я слышал ее звуки, но сначала, казалось, не понимал, что она говорит. Может, это был язык мертвых, но очень быстро его освоил. Странно, почему так? Она пыталась сказать мне «отпусти», и я ее отпустил.
Аркаша всё никак не мог прийти в себя, говорил сбивчиво и не совсем понятно, все шарил руками вокруг, будто пытаясь что-то нащупать или найти опору. Генрих Александрович отвел его на старый бабушкин диван, который давно уже стоял у стены, а не посередине комнаты, как когда-то.
– Мне все это показалось? Привиделось? – спросил Аркадий.
– Не всё, – неопределенно ответил Генрих.
Долго еще Аркадий сидел в одиночестве в тот вечер. Он был полностью опустошен, обескуражен и счастлив одновременно.
Подобные «эксперименты» продолжались, хоть и изредка. Аркадий трудно потом отходил от этих видений, но до конца не мог понять, были ли они наяву или во сне. Он каждый раз возвращался в реальность, как из наркоза, медленно и нехотя, словно невидимый врач постепенно прекращал подачу дурманящего лекарства, и подопытный начинал оживать, шевелиться, приоткрывать глаза и различать земные звуки. Видения не забывались, как сны, в них можно было мысленно вернуться и прокрутить, просмотреть еще раз. Несколько дней Аркадий ходил потом погруженный в себя, чуть потухший, но чему-то улыбающийся, смотрел мимо и отстраненно, словно перелистывал в голове страницы странной и увлекательной книги. В семье думали, что Аркаша размышляет на свои научные медицинские темы, которыми он не то чтобы делился, а говорил полунамеками, подчеркивая, что «это все еще на этапе эксперимента, рано еще, никаких клинических испытаний не было». Чем занимался, почти никто не знал, спецлаборатория была организована совсем недавно, и Аркадия, блестящего выпускника Первого медицинского факультета, направили туда, не спросив, хочет или нет, надо, сказали, дело государственной важности.
Генрих Александрович, казалось, один был в курсе, чем занимается Аркадий, часто помогал ему с вычислениями, схемами, графиками и просто разговорами. Было это до ноября 1936-го. В том холодном и скользком ноябре. Генрих Александрович провел очередную блестящую лекцию и не вернулся домой. Аркадий, удивившись отсутствию учителя ночью, решил, что тот, видимо, встретился с кем-то после лекции и остался где-то ночевать, хотя раньше такого никогда не случалось. Но когда вечером следующего дня Аркадий вернулся из лаборатории, а учителя все еще не было, он запаниковал. Тот просто растворился, сгинул, исчез. Ни милиция, ни розыск, ни военные, которых подключил отчаявшийся Аркадий, не помогли. А комнату Бубновского по-тихому и быстро опечатали, через какое-то положенное время вывезли его вещи, а еще через пару-тройку недель подселили нового соседа.
Чванливый, никчемный, пафосный и с вялым рукопожатием, этот сосед принес в дом Незлобиных еще свой особый мерзенький родовой запах, который в короткое время въелся в стены, мебель, книги и одежду всех остальных обитателей дома. Топорковский запах был вполне заурядным, но жутко стойким, в кислятину: воняло от него словно старыми тапками, в которые недавно нассал жирный мартовский, именно мартовский, пышущим желанием кот, решивший до кастрации за все отомстить хозяевам. Это была вечная пытка. С этим ходячим запахом соседи старались не общаться, а если случайно приходилось, то машинально морщились и отворачивались. Да и не о чем с ним было особо разговаривать, он работал в Музее революции вахтером и обожал рассказывать, причмокивая, о своем важном участии в революционной деятельности и все пытался пролезть в политкаторжане, хотя отсидел срок за вооруженный налет на инкассатора.
Семья профессора консерватории Бельского увеличилась за счет Аркаши. Он моментально положил глаз на загадочную, томную и вечно несчастную по каким-то совершенно разным поводам Идочку, которую так захотелось спасти, заслонить, уберечь, что Аркаша с первых же дней бросился к девушке на помощь. Сначала успокаивал ее, когда она плакала, привыкая к жизни на новом месте, лишенная своей просторной комнаты в старом родном доме. Приводил ее к себе, читал Блока: «И медленно, пройдя меж пьяными, всегда без спутников, одна, дыша духами и туманами, она садится у окна…» Она затихала ненадолго, но вскоре обязательно находила новый повод для волнений, требовавших утешения. То сломанный гладиолус у входа, так заботливо выращенный Идочкой из приплюснутой фиолетовой луковицы – растила, подвязывала, наслаждалась, и вдруг раз – и все насмарку, пьяный сосед выпал из двери, разбив вдрызг и лицо, и нежный цветок. То украли в трамвае продовольственные карточки, а это беда, совсем беда, рыдания, нервы, обморок, крики «Я ни на что не гожусь!», затихающий всхлипывающий голосок и ресницы, утопающие в слезах. То не так перелицованное мамой платье – вот, посмотри, самое протертое место все равно на виду, как мне в таких обносках ходить, неприлично просто, господи, какая я несчастная – и все по новой.
Аркаше нравилось чувствовать себя старшим, ответственным, разрешающим быстро и решительно любые Идочкины проблемы всемирного масштаба и всегда держащего наготове чистый носовой платок. А Идочка теперь чуть что, сразу скромно скреблась в комнату Незлобиных за срочным утешением. Излишняя чувствительность, пожалуй, была главным Идочкиным недостатком, смех мог мгновенно перейти в слезы умиления, стоило девушке увидеть воробышка, купающегося в луже, или прочитать цитату из Бабеля. Она всплескивала руками, потом закрывала ротик ладошкой, часто дыша и моргая: «Господи, ты послушай, какое сравнение, это же прелесть, это же невероятно! «Несчастье шлялось под окнами, как нищий на заре». Как нищий на заре! Это же невозможно, какая это прелесть!» И моментально начинала горько рыдать, ухитряясь во время рыданий улыбаться, растягивая рот в мокрой улыбке.
Спустя несколько месяцев после переезда она окончательно переключилась на Аркадия, и ее мама, Анна Дмитриевна, похоже, глубоко вздохнула. Сыграли скромную свадьбу. Невеста просидела все торжество в слезах, и никто из гостей даже не осмелился крикнуть «Горько!», побоявшись, что у нее начнется припадок «от чувств». Клавдия расстаралась, приволокла невиданные окорока и колбасы, коньяк, апельсины и даже достала где-то тощего уродского поросенка, которому хоть и напихали яблок во все дырки, в обаянии и вкусе он совсем не прибавил. А невеста сидела с мокрым бледным лицом, поглядывая на отчего-то довольного жениха, и никто, даже мать, не понимали, плачет она от радости, что выходит замуж за любимого, или от горя, что переезжает в другую комнату. А ночью, когда родители с Лизой ушли ночевать к друзьям и оставили молодых в одиночестве, зеркало увидело в дергающем свете от редких проезжающих мимо черных машин совершенно другую Аделаиду, страстную, нежную, расплачивающуюся за все пролитые до этого слезы, ничего не умеющую, но наделенную женским опытом миллионов прошлых жизней, действующую по природному наитию, как та павлиноглазка, висевшая в рамочке над кроватью, которая сходилась со своим самцом один-единственный раз в жизни во многочасовом любовном акте, чтобы оставить потомство и умереть. Зеркало видело удивленного и счастливого Аркадия, несколько даже обескураженного таким напором и умением, совершенно для него неожиданным от вечно плачущей Иды. А к утру, когда стали слышны трамваи, а ночные черные машины растворились в ночи, Идочка, придавив молодого мужа своим тщедушным, угловатым, пока еще полудетским тельцем, прошептала, глядя ему в глаза, приблизив лицо так, что ничего нельзя было разглядеть, а только представить: «Я счастлива…» – сказала она.