Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ой, Валька, — сказала Марина с интонацией, будто нашла мухомор. — А мы думали, тебя нет. Ты во сколько пришел?
Сонная мохнатая голова, появившись из-под одеяла, не ответила и скрылась снова. Марина поднялась, натянула рыжую футболку, взяла полотенце и пошлепала в душ. Дрон потянулся, поднялся тоже, нашел на столе среди объедков коробку сока, выжал в себя остатки. Борька, спавший на стуле, спрыгнул и стал тереться о его ногу.
— Ну ты, чувак, даешь, — с уважением в голосе сказал Дрон. — Можно тебя поздравить, да?
— М-гу, — прогундосил Валька.
Дрон нарочито громко и грубо заржал.
— Вставай, вставай, выспался уже, время полдвенадцатого. Хорошо — выходной. У, дружище, завалишь сессию, попрут тебя из универа. Помяни мое слово.
— Угу, — отозвался Валька.
Дрон хмыкнул и стал одеваться.
— А, да, ты Жорин мобильник не видел? Он обыскался вчера. Посеял где-нибудь, а говорит, что украли.
— Не видел.
— Да вставай же ты, все равно не дадим спать!
Он стащил с него одеяло и хотел было со всего размаху шарахнуть по лежащему телу, как вдруг Валька открыл глаза и сказал:
— Дрон, а ты ощущаешь себя рабом государственной системы?
— Чего? — тот опустил одеяло.
— Вот. Не ощущаешь. А на самом деле ты — раб.
— Это тебя твои коммунисты просветили?
— Не коммунисты они.
— Ну да, конечно, — Дрон коротко хохотнул. Вдруг, бросив одеяло, он яростно кинулся на проходившего мимо кота, сцапал его в охапку и принялся тискать, приговаривая: — Рабству — бой! Свободу пролетариату! Ух ты скотина, буржуй ты в шубе! — Он с остервенением чесал живот оцепеневшему Борису. — Валек, давай его раскулачивать! Мы имеем дело с явной социальной дискриминацией. Некоторым тварям в этом доме живется лучше, чем остальным: ни фига не работают, а жрут. Такого не должно быть в развитом социалистическом обществе. Я испытываю все комплексы угнетенного класса. Держись, Борис, сейчас раскулачивать будем!
Он подбросил кота вверх и поймал под мышки. Замученное животное только слабо перебирало задними лапами, пытаясь дотянуться когтями до рук.
— Придуривайся, придуривайся. — Валька спустил ноги с кровати и стал шарить под нею, выискивая джинсы. — Вот все ведь человек понимает, а ведет себя, как шут. И чего ты, Андрюха, такой?
— Тебя не убеждает решительность моих порывов? Ты не веришь в мою сознательность? Нет? Да? Что же делать? О, женщина! — Дрон ринулся к входящей Марине с мокрым полотенцем на волосах. — Долой дискриминацию и кухонное рабство! Даешь поголовную грамотность среди женского населения! Марина, сейчас мы устроим тебе ликбез. Ты у нас не только про прецессию узнаешь, ты еще много умных слов выучишь.
Марина сидела на кровати и смеялась. С мокрых волос на футболку стекала вода. Она уже успела обежать наш этаж и рассказать о своем открытии. Про прецессию никто из нас не знал, и от этого она чувствовала себя гордой, и от этого Дрон в ее глазах приобрел статус жреца тайного, древнего, чудом сохранившегося до наших дней знания, передававшегося в непонятных манускриптах редким избранным среди смертных. На избранность Марина не претендовала. Она была счастлива уже тем, что наткнулась на этот манускрипт, оставшийся от ушедшей цивилизации, и почти не верила, что до этого люди сами могли додуматься. Им, по ее убеждению, ничего подобного было не надо. Если бы Дрон сказал ей, что в Древней Месопотамии с неба спустился посланник бога Солнца с разноцветными перьями, торчащими из ноздрей, с глазами орла и телом цвета глины, в огненной колеснице, запряженной семью красными быками, и передал знание о прецессии лично первому жрецу, и с тех пор это знание охраняется и наследуется, — она, может, и не поверила бы, но это уже не вызвало б в ней внутреннего неприятия.
Вдохновленная, она долго потом еще рассматривала карту звездного неба, листала книги, выискивала картинки и схемы, но уже не запоминала ничего. Ей было достаточно, что все это, по ее твердому убеждению, знает Дрон. Новое чувство родилось в ней — причастности к чему-то глобальному через него, и своей принадлежностью к нему она с того дня стала дорожить — неожиданно для себя самой.
А Валькина жизнь изменилась. Мы не знали ни о чем, но догадывались. Его будто подхватило и увлекло бурным водоворотом; выбраться из него не было сил, оставалось только ждать, когда стихия сама вышвырнет на камни. Он сильно осунулся и похудел, приходил в общагу рано утром, спал на лекциях, если вообще являлся в универ, но глаза его горели, он жил в эйфории. Он по-прежнему оставался молчалив и замкнут, но Дрону случалось теперь вести с ним неожиданные социалистические разговоры, содержание которых он пересказывал потом на кухне. Мы надивиться не могли на нашего Вальку.
На собрания ячейки он теперь сильно опаздывал. Иногда появлялся в подвале под самый конец собрания, только чтобы встретить Анну, или ждал ее уже на «Пролетарской». Он стал много работать, с радостью записывался на третью смену. Ему казалось теперь, что ему нужны деньги, много денег; ему нравилось, как, приходя поздно вечером к Анне, достает он из пакета свежие лаваши, пиццу, ароматные восточные лепешки из их пекарни, как ужинают потом, разговаривая полушепотом, выскальзывая из комнаты, только чтобы принести вскипевший чайник и кружки. Нравилось выражение признательности и теплой благодарности в глазах Анны. Оказалось, что она худая, потому что почти ничего не ест — некогда.
Она не говорила ничего против того, что он стал халатно относиться к собраниям. Теперь она не воспринимала Вальку как того, кто пытается поколебать ее в убеждениях; он стал чем-то вроде надежного тыла, дающего ей возможность с головой уйти в любимое дело. Только когда Валька стал отмазываться от митинга на седьмое ноября, она поджала губы и отвернулась.
— Твоя несознательность ставит под сомнения наши с тобой отношения, — выдавила потом она так, что Валька похолодел.
— Солнце, ну зачем это нужно? — пролепетал он, но Анна обернулась, заговорила, как бывало, глухим от сдерживаемого гнева голосом:
— Люди историю свою забывают, а этого нельзя допускать. Как бы кто ни относился к этому, а помнить надо. А они — что они сделали? Заменили праздник каким-то суррогатом, без смысла, без понимания, без исторической основы. Саму память стараются у нас стереть!
Валька долго ее успокаивал. Сошлись на том, что он устроит промывку мозгов у себя на работе и в общаге, рассказав, что за день такой, и тем будет больше пользы делу, чем на митинге. Анна поколебалась, но все же поверила ему. Она вообще признавала теперь в Вальке некую житейскую мудрость, опытность, случалось даже, что задавала ему вопросы, будто проверяя на нем жизнеспособность социалистических идей. Не то чтобы она в них сомневалась. Нет, она жила и дышала ими, Валька убедился в этом, попав к ней в дом, окунувшись с головой в ее мир. Ему даже непонятно было теперь, что же задело ее в его словах в тот решающий вечер в метро; теперь, когда ревность отступила, он ясно видел, что Анна никогда не таскалась в подвал ради Сергея Геннадьевича, что она всем своим духом была привязана к такой непонятной для Вальки жизни, что она находила в той эпохе все, чего не хватало ей в этой.