Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ладно, садись, — кивнул Самородов на прицеп с мешками. — Разговорами дорогу не одолеешь. Поехали.
— Куда?
— На соединение с войском. Куда, куда!
— А может, тут сховаться? Дым из погреба выветривает…
— Ну и дура, вот дура! Разве от него сховаешься? Все равно штыком выколупают. А штыки у них знаешь какие? Плоские, как кинжалы.
— Говоришь — войско. А может, его уже и нету, войска, а?
— Тю! — изумился Самородов. — В погребе сидел, а голову не прохладил, психику разводишь. Что оно, войско, сахар в кипятке? Его считать — не пересчитать… Лезь, говорю!
И то ли произвели на солдата впечатление плоские штыки, которыми его будут выколупывать, то ли неисчислимость войска, которое не может растаять, словно сахар в кипятке, то ли рассудительность Самородова, но он успокоился, поойкивая и чертыхаясь, полез на мешки с мукой и тут же побелился с ног до головы. А угнездившись, приладив поудобнее раненую руку, сказал деловито:
— Я тебе, в случае чего, «воздух!» буду кричать.
— Ага… Тебе бы еще зенитку туда, совсем была бы у нас своя воздушная оборона… Персональное ПВО!
— А ты, батя, не смейся.
— Ладно, сейчас слезу пущу. Самое оно для нас, солдат, подходящее дело — носом хлюпать, слезами воротник стирать…
И так они и ехали по все больше заполнявшейся степной дороге, и одно время даже подвозили молодую женщину с восьмимесячным ребенком, все имущество которой было завязано в клетчатую шаль — бельишко да малость еды. Когда появлялись самолеты, как бы далеко они ни были, женщина покорно и трогательно склонялась над ребенком, заслоняя его, так что виделась только ее гибкая и. сильная спина в синей шерстяной кофте, но не вскрикивала и не паниковала, самоотверженно исполняя тот последний долг, который диктовало ей чувство материнства. Мальчишка же, еще ничего не ведая, то весело гугукал, то похныкивал, а к вечеру стал все чаще заходиться плачем. И перед закатом женщина, попросив остановить трактор, сошла, сказав:
— В хутор пойду. Молока хлопчику надо, свое погорело.
— Может, и совсем тебе тут переждать? С таким мальком в белый свет — неладное дело.
— Муж год как в армии. Председателем сельсовета был.
— Коммунист, ясное дело?
— Коммунист.
— Понятно.
— Я и говорю… Покормлю сынка и в ночь уйду. Помогут люди добрые.
— Ну бывай жива и удачлива…
И дальше день без особых происшествий так и скатился за холмы, почадил красноватой пылью и кончился. А когда уже ночь, как сажей, перемела дорогу — не видно не только того, куда правишь, а и того, на чем сидишь, — Самородов свернул трактор в ракитник возле небольшой речушки, журчавшей под мостиком. Из помятого котелка похлебали хлеб с луком, раскрошенным в теплой водичке, припахивающей тиной и карасями.
— Каши бы, — вздохнул солдат. — Гречневой, со шкраркой.
— Сильная еда! — согласился Самородов. — Ну ничего, во сне добудем, только ложку на боевом положении держи.
— Ты вот скажи, батя, опять мы отступаем… Чего?
— Чего, чего… Того самого… Нажал он, значит.
— А мы чего не нажали?
— Раз на раз не приходится, так я думаю… Вот на гражданской войне, скажу тебе, нас белопогонники чуть не месяц гнали — зубами скрипим, а пятимся и пятимся. Ну, а потом мы их… До самого моря, одно им и осталось — топись или сдавайся… Море-то видел? Ух, скажу тебе!.. Зеленое все, и волнами, волнами, как пшеница при ветродуе. Только еще белая пена там полошится, а так совсем похоже. Раз один только видел, и сам чуть не подростком был, зеленой луковицей, а стоит в глазах по сю пору, так и стоит.
— Тогда что… Ни танков, ни самолетов не было. А теперь снизу бьют, сверху бьют, в тылу бьют — куда ни повернись.
— Ишь ты… А кавалерия? Она, кавалерия, саблями на солнце как полыхнет, да как на тебя полетит, да как это самое «ура!» гаркнет — тоже не ягодка малина, а мураши по спине… И главное, ты психику не разводи! Ну, тюкнуло тебя малость, бывает. Через месяц опять пойдешь на девок заглядываться. Только поперед себя не забегай, ногами зря не сучи. У меня вот дед был рязанский по корню, к своему времени и в пехтуре топал немало, так он научал нас: «Шаг, шаг, еще шаг — и в Рязани; шаг, шаг, еще шаг — и опять дома». Соображаешь?
— Теперь и на дороге убить могут.
— А ты про смерть мысли не держи. Про смерть думать — жить некогда будет…
Напоследок, пошуршав и похрустев веточками, на которых примащивался подремать, солдат выразил сомнение:
— Муку-то для чего везем? Без прицепа быстрее бы.
— Ну, ну! — оборвал его Самородов. — Хитер, бобер, наперекор попер… Мука-то твоя? Моя? Мука — она государственная, под расписку выданная. Хороший батька сына по рукам огреет, если тот кусочек хлеба бросит, а тут вон сколько. Ты спи, а то завтра сморит на жаре. Спи давай!
Да, неоперившийся, неразгонистый еще совсем был солдатик, без разумения жизни, только в обкатку пошел. Из топора супа не сварит. А все же и ничего, понятливый, и повеселее с ним было, компания все же. Но чем дальше, тем больше рука у него разбаливалась, хоть кость и не была затронута, и на толчках он все чаще постанывал, и даже аппетит у него стал спадать. При удобном случае Самородов зачерпывал для него свежей водицы, выпрашивал молоко, бормотал утешительно: «Ты потерпи, сынок, что ж теперь делать-то?.. Шаг да шаг — оно и обойдется как-нибудь… Еще и в орденах домой придешь — чего удивительного! Потерпи только». Однако на подъезде к Миллерову, километрах в десяти — было это сегодня утром — попался отступающий госпиталь, и молодого солдата, тут же обработав загноившуюся рану, забрали на машину.
— Спасибо тебе, батя, — сказал он на прощанье, растроганно помаргивая черными глазами. — Сильно помог ты мне…
— А я и не помогал, вместе нас трактор вез.
— Не надо, батя, не маленький я… От сердца говорю.
— Ничего, ничего, — улыбнулся Самородов. — Я тебе, ты мне — держимся. Ничего.
По обычной своей доброте сказал бы, наверное, он и еще что-либо, подушевнее, повнятнее, но машины госпиталя, принимая левее, в