Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта пожелтевшая справка «Ваш муж майор Кривченко Михаил Никифорович пропал без вести» все время лежала у Наты со всеми другими документами, в плоской сумочке без ручки, на верхней полке одежного шкафа, где должны были бы лежать Мишины фуражки и шляпы. Ната так и не узнала, что бы он предпочел, ее Миша, шляпу или фуражку. Скорее шляпу. А там кто его знает. Она так и не видела его ни разу в гражданской одежде. В чем женился, в том и ушел на фронт. После войны она пошла в фотоателье и заказала их общую фотографию. Отнесла фотографу две отдельные карточки: свою, в нарядном платье с шарфиком легким на груди и губы красиво помадой нарисованы бантиком, и фотографию Миши в форме с лычками капитана Красной армии. В ателье две фотографии соединили, и получилось, что Ната и Миша сидят рядом плечом к плечу. Ты смотри, а красивая пара! — восхитился фотограф. Он, конечно, постарался. Щеки им накрасил розовым, а фон сделал ядовито-зеленым. Ну чтобы действительно получилось красиво. Этот портрет все время висел у Наты над кроватью. Всю жизнь.
В ночь перед вторым инфарктом Нате приснился памятник. Очень конкретный памятник — с серебряными буквами и звездочкой. Ната рассказывала, что вот, мол, вглядывалась, но никак не могла разобрать, чье же имя там написано. Памятник стоял на лугу, зеленом и тихом. И где-то журчал ручей, а за луг уходила и уходила теплая пыльная дорога. Вдоль дороги росли маки и васильки. Хотела, говорила она, сорвать чуток цветов, чтобы, значит, положить их к подножию памятника, но никак не могла согнуться — болело левое плечо и рука, не хватало дыхания.
У Наты начиналось обострение печали. Печаль называлась «горе».
Словом, отвезли ее в больницу — сердечный приступ. И Шура к ней прибежала, и вроде полегче Нате стало, они разговаривали и смеялись даже. И Ната про луг рассказала. Она всем рассказывала про луг. Не давало ей покоя, что не могла она рассмотреть буквы. И все мечтала увидеть опять этот сон.
Ночью, ближе к рассвету, он опять ей приснился, тот луг. Рядом с памятником стоял Миша, истощенный, худой, как на ленинградской фотографии, очень измученный, но живой. Он улыбнулся, ласково взял Нату за руку и повел туда, где ручей и теплая желтая дорога. Они шли молча. А что говорить — родные люди. Самые близкие люди, что уже говорить. Нате стало легко-легко, она почувствовала себя абсолютно счастливой. И никакой другой мысли — только что вот — Миша. Вот — Миша. Вот — счастье. Абсолютное счастье. Печаль свернулась в тугой комок в сердце и разорвалась.
* * *
Такая вот была у нас в семье Ната. Мишина жена.
Миша — мамин брат. А здорово иметь старшего брата. Мама моя очень гордилась, что у нее есть старший брат.
Когда он ушел на фронт, на одном уроке учительница вызвала к доске тех детей, у кого родные на фронте. И моя мама, ученица первого или второго класса, тоже вышла. И стояла у доски со всеми. И гордилась вдвойне, что у нее старший брат есть и что он на фронте. И ей дали за это ластик. Всем, у кого родные были на фронте, дали ластики. Очень хороший, очень ценный подарок в то время. Потому что даже тетрадок не было, чтобы учиться. Дети писали в старых бухгалтерских книгах. Искали там чистые страницы или писали на полях.
Это происходило еще в городе Уфе.
Однорукий почтальон доставлял письма-треугольники с фронта от брата Миши. И моя мама приносила их в класс — читать всем. Я сейчас вдруг очень пожалела этого однорукого почтальона. Ната рассказывала, что его ждали в каждом доме, выглядывали из окон, знали примерное время, когда он придет, и он не успевал бросать письма или газеты в почтовые ящики. Слишком драгоценными были эти письма, чтобы ждать, пока их бросят в почтовые ящики. Вот он шел в дом какой-нибудь, его там уже ждали на пороге, он вручал треугольник с фронта. И деликатно уходил, потому что тот, кто взял из его рук этот треугольничек, торопился его открыть и прочесть. Сначала один раз пробежать глазами прямо тут же. Потом второй раз — уже в доме, помедленней. Потом вслух. Потом еще и еще. И вот однорукий почтальон вручал письмо женщине — чаще всего ведь женщине, молодой или пожилой, а если ребенку, то ребенок кричал: «Мааа!! бааа! Письмоооо!» И вот женщина выходит, берет письмо и ждет, чтобы почтальон ушел. Чтобы письмо поскорей прочесть. И пока она будет поспешно читать, все, кто в доме, станут нетерпеливо: ну что?! Ну как?! Ну читай же! Читай вслух! Ну читай же!!! И однорукий почтальон в таких случаях старался тут же тихо и незаметно уйти.
И так он принес в дом, где жила мама, семь писем от Миши. Семь. И каждый раз делал вид, что торопится уйти, потому что понимал, что он здесь больше не нужен, что рядом с этим нетерпением, с этой радостью и волнением он лишний. А уж когда ему приходилось вручать обычный конверт… Не представляю, что он чувствовал. Как он шел в тот дом. Как он потом жил. Как он спал. Приносил конверт, обычный конверт и быстро уходил. И шел по улице и уже знал, что будет дальше. И шел-шел все быстрей и быстрей. А спиной слышал эту тишину, эту тишину, эту тишину. И ждал, ждал, что вот сейчас! И почти бегом-бегом от страшного воя, к которому невозможно привыкнуть:
— Ааааааааааааааааааааааааааааааааааааааыыы!!!
«…Ваш сын… батальонный комиссар, в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество…» — такое письмо он принес Нате, моим дедушке, бабушке и моей маме.
Мы его искали. Как только могли. Посылали запросы. Писали письма.
Был юбилей окончания войны — значит, это было в 2005 году. Ветеранов осталось совсем мало, и они такие бедные, ветхие, ну что с ними делать — не показывать же в праздничный день по телевизору стареньких, немощных, практически нищих. Словом, телевизионщики больше старались показывать или военную хронику, или памятники. И, конечно, давали сюжеты про поисковые отряды. Эти ребята — вообще какие-то инопланетяне, чистые ангелы. Ищут, копают, шарят в истлевших останках в поисках медальонов, воюют с черными археологами, с администрациями, чтобы по-человечески захоронить павших. Это какие-то такие люди — каких уже на планете почти нет. И вдруг мама моя случайно видит в новостях на одном из украинских каналов — показывают архивные списки, камера ведет, и вдруг она видит отчетливо: «Михаил Кривченко». День был выходной, и следующий — тоже выходной, и еще выходной, хотя звонить я начала буквально с первого утра. Наконец дозвонилась на тот телеканал, объяснила все девочке-секретарю, и она, добрая душа, ох и получила она, наверное, за то, что дала мне номер мобильного телефона редактора новостной программы, той самой программы, что выходила Девятого мая. И уже ответила она, эта редактор новостной программы, и я, ужасно волнуясь и задыхаясь от нетерпения, объяснила ей причину звонка и суть. Суть! То есть объяснила коротко, какой важный для нас сюжет она поместила в эфир 9 мая. Я старалась быть убедительной. Но нервничала. Заикалась. Я заикаюсь, когда волнуюсь.
И вот я поставила себя на ее место и представила… Боже-боже, если бы мне вдруг сказали, что от меня лично зависит такая жизненно важная вещь — найти Мишу! Любого Мишу. Нашего. Или не нашего, чужого какого-то, но кому-то очень родного Мишу. Да я бы от такой возможности, такого подарка судьбы и от такой, именно на меня вдруг мирозданием возложенной миссии сделать чудо, я бы кинулась со всех ног искать эту запись, помогать, чтобы через пятьдесят лет! найти могилу пропавшего без вести — да я бы все бросила, все! И побежала бы рыться в архиве, в записях, в бумагах. Подняла бы на это весь коллектив. Ведь для того и была записана она, эта передача, чтобы никто не остался равнодушным. По крайней мере, я так думала.